• Приглашаем посетить наш сайт
    Гончаров (goncharov.lit-info.ru)
  • Случай в лагере

    Я и мой товарищ по роте, вольноопределяющийся Павел Москаленко, пришли часов около одиннадцати из города в лагерь. Москаленко только что приехал из отпуска, а я вышел из лазарета, где провалялся недели две с вывихнутой ногой. На следующий день рано утром нам надо было идти на стрельбище, верст за пять от лагеря, — вот мы и решили с Москаленко переселиться на все время стрельбы ко мне в барак, чтобы не опаздывать и не подводить фельдфебеля и себя.

    Барак этот уступил мне за ненадобностью батальонный адъютант, который в городе часто забывал чинопочитание и угощал меня у себя крепким чаем, крепкими папиросами, пехотными анекдотами и топографическими характеристиками местных, наиболее «фигуристых», по его выражению, дам. Барак, иными словами маленький некрашеный домишко из досок, имел три шага в ширину, четыре в длину; крыльцо выходило на заднюю линию палаток, единственное небольшое оконце с проволочной сеткой вместо стекла (для воздуха и от мух) смотрело прямо в поле.

    В лагере было тихо — спали. В фельдфебельской палатке тускло просвечивал сквозь полотно огонь, но пока мы стояли перед бараком и курили, и он погас.

    — Отворяй! — сказал Москаленко.

    Спать еще не хотелось, да и на дворе было хорошо: полная луна, ясное небо, тепло, белые палатки, перед крыльцом шелестела березка, по временам из ближайших палаток доносился мелодический хоровой храп. Но вставать чуть свет, когда не выспишься, тоже не сладко, — приходилось ложиться.

    Я сунул руку в один карман — нет ключа, в другой — тоже, в кармане для часов ничего, кроме часов, не было. Ловко!

    — Ключ забыл. Должно быть, в новых шароварах остался… Фу, свинство какое!

    — Рохля, тетенька. Ну что ж, кража со взломом, дело — пустяк.

    Он вытащил штык, подошел к двери и продел его было сквозь шейку нового медного замка, висевшего в кольцах. Мне стало жалко замка.

    — Постой, можно ведь и через окно.

    — А сетка?

    — Сетку отдерем, долго ли?

    — Валяй!

    Мы обошли барак, отодрали с одной стороны окна сетку, загнули ее и полезли. Москаленко первым. Но так как он был толст и притом плотен, то удалось ему это с большим трудом, да и порванная сетка мешала — царапала руки. Я его слегка подсадил; когда он проводил сквозь окно наиболее широкую часть своей фигуры и застрял, я не удержался от искушения, стащил со штыка ножны и со вкусом смазал ими Москаленко. Средство помогло: Москаленко отчаянно заболтал ногами, сказал басом: «Халява, чего дерешься!» и исчез за окном. Я пролез легко и так как надвинул предусмотрительно на лицо фуражку, то ожидавший меня щелчок и пришелся по фуражке, а не по лбу. Предусмотрительность эту я, впрочем, от Москаленко скрыл.

    Зажгли лампу.

    Теперь надо как можно точнее описать внутренность барака. Против окна с продранной сеткой — дверь на замке: верхняя часть двери, стеклянная, была завешена кисейной занавеской. Справа и слева сплошные дощатые стенки, пол тоже дощатый. Вдоль левой (если стоять лицом к окну) стенки стояла прочная железная кровать с тонким, как войлок, слежавшимся тюфяком и узкой длинной подушкой. Кровать упиралась изголовьем в угол у окна, перед окном, касаясь боком кровати, стоял небольшой столик. Вдоль правой стенки, ближе к дверям, лежал туго набитый соломой сенник, под столом валялся маленький продавленный чемодан, а на столе горела тусклая длинношеяя фаянсовая лампа с длинным круглым фитилем.

    Я достал из чемодана белье, постлал себе и Москаленко постель и, отстегнув ремешок, стал раскатывать шинель, которая служила мне одеялом. Москаленко сел на сенник и принялся, отдуваясь, стаскивать сапоги.

    — Завтра, коли ветра не будет, все пять попаду… — проворчал он, рассматривая на свет внутренность сапога.

    — Значка захотелось? — поддразнил я его.

    — На кой черт.

    Москаленко положил под голову свой мешок, лег и повернулся к стенке. — Так, вообще, чтоб ротный не ел…

    — Попади, брат… Небось станет за спиной, да начнет винтовку поправлять, все пули за молоком пошлешь.

    — Не пошлем, будь покоен, — вяло ответил Москаленко, подбирая ноги. Через минуту он поднял голову, посмотрел мутными глазами на лампу и сказал:

    — Туши, Шурка, лампу. Сидит, как сова. Завтра я тебя, черта, за ноги отсюда вытащу. — Последние слова он пробормотал так неразборчиво, словно у него за щекой лежала ложка с медом.

    Я разделся и потушил лампу.

    На полу против окна лег легкий лунный квадрат. На стене забелели ободки картинок из «Нивы». На сеннике, против кровати, мутно сквозила короткая фигура Москаленко: солома под ним затихла, послышался ровный всхрап, потом сильнее и еще сильнее.

    Я лег на бок, натянул шинель на голову и закрыл глаза. Вкусный животный запах шинели и нагретый дыханьем воздух усыпляют очень скоро, и я бы через минуту-другую крепко уснул, как вдруг резкий треск в головах над кроватью и царапающий хруст сетки, на которой лежал тюфяк, вспугнули дремоту.

    «Крысы, что ли», — подумал я и сбросил с лица шинель.

    Я лежал совершенно неподвижно, вытянувшись пластом, ожидая новой дремотной волны.

    ножки кровати и с резким стуком ударили в доски.

    Я вскочил. Зажег спичку, посмотрел под кровать: сапоги да старые газеты. Посмотрел на Москаленко — спит, повернувшись к стене. Совершенно ясно видел его все время… «Что это он такое устроил?» — подумал я (я решил, что он мстит мне за то, что я хлестанул его ножнами, когда он лез в окно). Спичка погасла. Но как он это делает? Привязал веревку, что ли? Нет, веревки не было, да и не похоже. У меня было совершенно такое впечатление, точно под кровать подлез медведь, прошелся ползком вдоль всей сетки, поднял на спине край кровати и хлопнул ножками об пол.

    Мне стало досадно, хотелось спать, завтра вставать на заре, а тут приятель представление устраивает. Еще притворяется, каналья, храпит.

    Я подошел к Москаленко и растолкал его.

    — Ты что, Павлушка, дурака валяешь? А?

    — Чего? Чего? Чего?..

    — Нечего ломаться. Что ты тут устраиваешь — спать не даешь?

    Москаленко сел на сенник и локтем протер глаза: «Я не даю?! Это ты мне спать не даешь, свинья египетская!»

    Голос был невероятно сонный и злой, актерским талантом в такой степени Москаленко никогда не обладал, — я почувствовал неприятное недоуменье, но решил не сдаваться и устроить ему испытание.

    — Ложись на мою кровать, Павлушка. Пожалуйста.

    — Что еще за фанаберии такие?

    — Не все ли тебе равно? У меня от этого матраца спина болит, а ты толстый…

    Москаленко, ворча, перешел на кровать, а я полулежа скорчился на сеннике, лицом к Москаленко, и зажал в руке коробку спичек. Одну спичку вынул и держал наготове, приложив к спичечной терке. А ну-ка!

    В комнате были видны все предметы. Напротив, на кровати, белела спина Москаленко. Тишина.

    И вот опять: звякнула сетка в головах, характерный тугой звук сильно придавленных пружин прокряхтел по всей сетке, секунда — и еще более крепкий удар ножек об пол.

    — Что за черт, а?

    Я рассказал ему, в чем дело, но так как ему и мне хотелось сильно спать и были мы оба люди не суеверные и со здоровыми нервами, то опять-таки ничего, кроме недоумения, мы не ощутили.

    — А зажги-ка лампу! — сказал, слезая с кровати, Москаленко.

    Я зажег. Обшарили все углы, вытащили из-под кровати сапоги и газеты, заглянули даже в ящик стола — нигде ни щелочки, мышь не проберется. Дверь закрыта. Ничего не понять!

    — Давай-ка ляжем вместе, — предложил я.

    — Сейчас.

    Москаленко достал из шаровар заряженный бульдог, положил его под подушку и лег на кровать. Я зажал в руке спички, потушил лампу и лег рядом.

    Кровать тяжело ухнула под нами и успокоилась. Прошла минута, другая, третья: тихо.

    И вдруг опять все по той же программе, но еще сильнее.

    — Кто тут?! — заорал Москаленко. — Буду стрелять!

    Ни звука.

    — Зажигай спичку, Шурка!

    — Постой… — Мне самому очень хотелось зажечь спичку, но я решил посмотреть, что из всего этого выйдет.

    Кровать чуть-чуть поскрипывала, словно собираясь с силами. Стучали часы на столе, торопливо и гулко стучало сердце — мое или соседа, трудно было разобрать. Прошла еще минута. Снова хрустнула сетка, но на этот раз случилось нечто необыкновенное: кровать встряхнулась, словно мокрая собака, приподнялась и ударились ножки у нас под головами, сетку выперло горбом и перекатывало к ногам и обратно, вся кровать содрогалась, словно под ней барахталась дикая лошадь, — и, вдруг двинув вбок прижатый к ней столик, отделилась ребром от стены, сбросила нас, как котят, на пол и остановилась.

    папирос. Москаленко, бледный, вероятно, не меньше, чем я, сидел на полу и бессмысленно ухмылялся.

    Я зажег лампу, сразу стало мирно и обычно, точно ничего и не было. Москаленко закурил от лампы папиросу, посмотрел на свои босые ноги и хрипло сказал:

    — Что за дичь такая? Как ты думаешь?

    — Не знаю, никогда ничего такого со мной не было.

    — А все-таки, как ты думаешь?

    — Не знаю, — что же больше я мог ему ответить…

    — Пойдем, что ли… Или еще посидим? У меня и сон пропал, больно, брат, диковатисто…

    — Посидим, — согласился я.

    При лампе казалось, что все это должно как-нибудь разрешиться самым обыкновенным образом, а любопытство заглушало подымающийся страх.

    — Сядем в углу на сеннике и будем ждать. Хорошо?

    — Ладно.

    Мы сели, подогнули под себя ноги, крепко взяли друг друга за руки, чтобы окончательно убедиться, что никто из нас не дурит, и замерли. Спички лежали на полу рядом.

    Но проходила минута за минутой, и все было спокойно. Стучали часы, стучали сердца, шуршали листья за дверью. Становилось холоднее.

    Тогда мне пришла в голову мысль, — как пришла, не знаю, так как за секунду до того я не знал, что я это сделаю. Я повернулся лицом к постели, еще крепче сжал руки Москаленко и убежденным, ровным, холодным тоном (хотя мне было так трудно говорить, точно меня давили за горло) сказал:

    — Если тут что-нибудь есть, — какая-нибудь незнакомая сила, которой от нас что-нибудь нужно, — то пусть она докажет, что она разумна… Пусть докажет! На столе лежит моя фуражка. Если это на что-нибудь нужно, пусть моя фуражка… сама собой… перелетит… на кровать… Пусть!

    Легкий шорох, в полумраке мелькнуло белое пятно, я, задыхаясь, зажег спичку и, боясь верить глазам, покосился: на кровати лежала моя белая фуражка! Кое-как зажег свечку. Москаленко молчал и смотрел то на меня, то на фуражку. Вдруг он встал и быстро стал одеваться.

    — Чего ты? — шепнул я, пересиливая сердцебиение.

    — Надо доложить дежурному по лагерю.

    — Постой, балда, — сказал я, когда он оделся. — Что же мы ему докладывать будем?

    — Да все, что было.

    — А если он не поверит?

    — Приведем. Дело, брат, особенное, леший бы его драл! — хмуро ответил Москаленко, надевая на ремень штык.

    — А если при нем ничего не будет? Да и придет ли он еще?.. Так он тебе и поверил. Просто подумает, что с ума посходили, или еще хуже, что нализались, как свиньи. Что тогда?

    — Н-да, — протянул Москаленко и сел на сенник. — Что же делать-то?

    — Ты боишься?

    — А ты?.. — спросил Москаленко.

    — Неприятно! Подождем еще… Такая история, может быть, раз в тысячу лет случается, а мы сдрейфим… удрать-то всегда успеем.

    При свече, как и при лампе, непонятное уже не пугало. В двадцати шагах за дверями спали солдаты, спички и оружие были под рукой, притом же нелепая ночная история начинала злить, хотелось довести ее до конца.

    — Подождем, — покорно сказал Москаленко, уставившись на свечку. — Только ты, Шурка, вопросов этих дурацких больше не задавай, а то не останусь.

    — Не буду, — ответил я тихо.

    Когда огарок погас, я ясно почувствовал, что я и не мог задать больше ни одного вопроса. Я вдруг крепко поверил, что, если бы в ночной полумгле раздался ответ, — какой бы то ни было ответ той невероятной неведомой силы, которая перебросила мою фуражку со стола на кровать, я бы не выдержал этого. Разорвалось бы сердце, или лопнуло что-нибудь в мозгу, или я, высадив дверь, бежал бы с диким воем вдоль лагеря, пока бы не упал лицом в землю…

    Что было еще? Почти ничего. Мы с Москаленко стояли, растопырив ноги, на кровати, упираясь изо всей силы в ее спинки, мы весили оба по меньшей мере девять пудов — и все-таки кровать содрогалась под нами, как живая, и била, сотрясая барак, ножками об пол… Мы упирались руками в железные полосы спинок и, странно вспомнить, хохотали, потому что мы уже ПРИВЫКЛИ к небывалому и неслыханному нами явлению. А потом, когда нам надоело, я соскочил на пол, а Москаленко лег на край кровати, свесил под кровать голову, вытянул перед собой руку с бульдогом и шепотом, точно боясь, что его кто-нибудь мог услышать, попросил меня сесть рядом на пол со спичкой наготове. При первом движении кровати я должен был зажечь огонь…

    Но мне вдруг стало неудержимо смешно, и, когда кровать снова хрустнула, я, вместо того чтобы зажечь спичку, быстро сказал:

    — Приказываю тебе, приказываю тебе! Цапни его за волосы!

    Что почудилось Москаленко — не знаю. Но он, как бешеный, вскочил с кровати, наступил мне сапогом на грудь и бросился к окну… Я уронил спички и, в смертельном страхе, что останусь в бараке один и без огня, схватил его за плечи и стал оттаскивать. Перевернули стол, опрокинули лампу, Москаленко сдавил меня под мышками так, что у меня загудело в голове, но я как-то вывернулся и, двинув его в бок, вылетел, царапая руки и шею, в окно, головой в мягкую траву. Через минуту на меня свалился Москаленко, вскочил на ноги и плюнул:

    — Тьфу! Чтоб ты погиб со своим помещением вместе…

    — Да что тебе показалось? — слабым голосом спросил я из травы.

    — Показалось! Еще спрашивает, свинья персидская. Стану я тебя еще ждать, чтоб показалось… Ничего не показалось. Тьфу!

    — а днем, придя со стрельбы, долго стояли в недоумении перед невзрачным сереньким бараком и удивленно переглядывались: что, мол, за чепуха такая? Но когда Москаленко сломал штыком замок, то оказалось, что не совсем «чепуха»: крепкие ножки кровати были согнуты крючком, в полу под ножками были глубокие выбоины и царапины, точно кто-нибудь скакал на одном месте по полу на железном костыле…

    На следующую ночь привалила ватага вольноопределяющихся (Москаленко не удержался и рассказал им о нашей ночной истории). Конечно, ничего не повторилось. Вольноопределяющиеся пили водку, хватали друг друга за нос, рассказывали пещерные анекдоты, потом зажгли лампу и проиграли до зари в банчок (я не был, мне передавал Москаленко), — о нас же единогласно решили, что мы попросту были пьяны, как каптенармусы…

    В бараке я больше не ночевал. Вещи перевез в тот же день в город и поселился у знакомых на даче, возле лагеря. Кровать осенью продал старьевщику и о дальнейшей ее судьбе ничего не знаю…

    * * *

    Я знаю — никто не поверит тому, что все рассказанное здесь правда. Больше того, если б я сам прочел такой рассказ, я тоже никогда бы не поверил, что все это могло случиться… И все-таки это было именно так, как я рассказал. В памяти сохранилось все до последней подробности, хотя с тех пор прошло уже десять лет. Мне очень бы хотелось, чтобы в моей жизни не существовало этой ночи, так было бы спокойнее, потому что теперь я не знаю, что делать моему сознанию с этим острым и нелепым случаем. Ведь я-то сам не могу себе сказать, что его не было.

    Написал же я этот рассказ вот для чего: когда-нибудь люди, вероятно, будут знать, что им делать с такими фактами, — и вот тогда, может быть, мое правдивое и подробное описание окажется нелишним.

    «рассказ». Еще один рассказ. Пусть так…

    <1913>

    Примечание

    Аргус. Спб., 1913. № 1. С. 98—103.

    Рассказ под-черкну то документален и автобиографичен. В выписке из служебного листа рядового из вольноопределяющихся 2-го разряда Александра Михайловича Гликберга говорится, что на военную службу он был призван 1 сентября 1900 года и проходил ее в 18-м пехотном Вологодском полку, откуда был уволен в запас 25 октября 1902 года (РГВИА, ф. 2212, оп. 4, д. 162, л. 147). В начале века полк базировался в Житомире.

    — так в России именовали военнослужащих срочной службы, давших добровольное согласие отбывать воинскую повинность (не прибегая к жребию, могущему освободить их от армии). Для этого надо было иметь образовательный ценз не ниже гимназического и сдать специальные экзамены. Приравненные к рядовому составу, они имели некоторые льготы по сравнению с простыми солдатами. Так, срок службы их был равен 1–2 годам, вместо обычных 3–5 лет.

    Бульдог — револьвер с коротким стволом, калибра 5,6—12,7 мм, выпускавшийся в конце XIX — начале XX века.

    Каптенармус — унтер-офицер, заведующий армейским имуществом и провиантским довольствием.

    …с тех пор прошло уже десять лет. — Если рассказ написан в 1912 году, то, стало быть, речь идет о 1902 годе, что совпадает с временем прохождения поэтом службы в армии.

    …никто не поверит, что все рассказанное здесь правда. — Собираясь побеседовать с Сашей Черным на мистические темы, Б. Лазаревский задал ему вопрос: «Скажите, Александр Михайлович, почему есть люди, которые так упорно отрицают все, что выше их понимания?» В ответ он услышал: «А вот потому самому, что это выше их понимания» (Лазаревский Б. Последний разговор//Россия и славянство. 1932. 13 августа).