• Приглашаем посетить наш сайт
    Мандельштам (mandelshtam.lit-info.ru)
  • Мирцль
    Часть III

    Часть: 1 2 3

    III

    В мансарде дома фрау Бендер было пусто и тихо. Хозяйка давно уже убрала собственноручно постель и умывальный стол, перетерла все ножки и ручки у кушетки и кресел, а Мельников, как ушел во время уборки на веранду, так и сидел там взлохмаченный, в ночной сорочке, хотя было уже около двух часов. Лекции опять сегодня пропустил, как и все последние три дня после того вечера. Русская газета лежала в бандероли на комоде, мухи пили холодный нетронутый кофе на столе. Возле чашки лежал смятый большой конверт, с фирмой гостиницы «Серебряный якорь», надписанный не то ребенком, не то взрослым малограмотным человеком: неровные, то недописанные, то со старательно выведенными палочками острые буквы.

    На веранде было тихо и прохладно. Высокая шиферная крыша сбоку укрывала от солнца. Старую железную решетку тесно перевил душистый горошек, буйно поднявшийся из низких деревянных зеленых ящиков, цветы были всех тонов от белого до темно-малинового и пахли так сильно и сладко, что над ними целый день стояло жужжанье. Кирпичная стена мансарды дышала сыростью, и старые кирпичи казались темней от тени, которую бросал широкий выступ крыши. К желобам шли веревочки, и по ним тянулся к солнцу темно-зеленый матовый плющ. Вокруг ячейки от железной подпорки для жалюзи неустанно носилась одинокая пчела: то влезала в ячейку и начинала вертеть мохнатым толстым тельцем, как буравом, то улетала вниз, туда, где было развешано под цветущими персиковыми деревьями белье, прилетала с новым цветочным грузом и набивала им свой странный улей, — благо, ячейка всегда была пуста, так как сидевший на веранде человек очень любил солнце и никогда не опускал жалюзи… Вдали за легкой кружевной колокольней с петухом, крестом и громоотводом, за сонными домами с наглухо закрытыми ставнями мягко зеленели, светлее — лугами, темнее — лесами, пологие ближние горы, прозрачно синели дальние, а самые далекие сливались с облаками и пропадали в воздухе. А над всем этим — над колокольней, домами, над ослепительно белым бельем внизу и горами, — весело и нестерпимо ярко сияло солнце, пронизывая все вокруг дрожащими струями света и тепла, сильным янтарным вином радости и жизни.

    Мельников качался на стуле, рассматривал сучки на деревянном некрашеном столе и ничего не видел. Перед ним лежал толстый немецко-русский словарь и листочки почтовой бумаги, исписанные тем же неровным детским почерком, что и конверт в комнате на столе. Он только что окончил перевод — переводил все утро, слово за словом. Из знаков были только восклицательные, да изредка точки, готические черточки букв местами сливались вместе в узкий частокол, — и все-таки он понял все. И когда понял, еще острее стало ощущение стыда, нелепости и тупого безобразия, которое все время после того вечера не покидало его.

    … Надо сейчас же собрать потихоньку вещи, оставить на столе деньги за комнату и уехать куда-нибудь в большой город, где ни одна душа его не знает.

    Потом стыд отходил, он переставал вспоминать об отдельных диких подробностях и печально думал о Мирцль — о том, какая она удивительная девушка и какая он в сравнении с ней свинья.

    В сущности, то, что произошло, было очень обыкновенно, и если б не два-три лишних бокала, которые ударили в голову, Мирцль вернулась бы в свой «Серебряный якорь», где остановилась их капелла, в самом мирном и благоразумном настроении: рассказала бы, раздеваясь, поджидавшей ее подруге о своих впечатлениях, посмеялась бы над Herr Васичем и крепко заснула, и разве во сне позволила бы себе что-нибудь, что не совсем могло понравиться ее жениху, скульптору из Штутгарта. Мельников тоже не заставил бы почтенную фрау Бендер дрожать от страха и негодования в два часа ночи, потому что ее скромнейший жилец, возвращаясь, так топал на лестнице, точно нес лошадь на плечах, а потом утром спал до двенадцати, и комната стояла неубранной целый день.

    Началось это еще в вагоне, после ресторана. Они возвращались с последним ночным поездом. В вагоне никого не было, Васич предательски его бросил и перешел с Ильзой в соседний вагон. Мирцль совсем с ума сошла: садилась на колени, ломала ему пальцы, дула в глаза, когда усталый и взбудораженный Мельников закрывал веки. Когда же он чувствовал, что задыхается, и становился смелее, — Мирцль вскакивала, толкала его в грудь, кричала «Nein!» и сердито говорила что-то по-немецки.

    Дальше Мельников вспомнил освещенную луной площадь, темный сквер, темные фиакры, темного шуцмана у фонтана. Мирцль и он посреди площади. Ильза и Васич куда-то исчезли. Она не хочет ни ехать, ни идти, размахивает руками, гневно отдергивает его руку и вдруг хрипло затягивает нелепую песню из своего репертуара, с припевом «Bier oder Wein!»[7]

    Он берет Мирцль под руку и с ужасом изо всех сил тянет ее с площади в темный переулок… Потом они долго рука об руку блуждают, покачиваясь, из переулка в переулок. Мирцль умолкает и жалуется, что она устала, но фиакров больше не видно…

    Ему хочется пить, так хочется, как никогда в жизни, но по дороге нет ни одного фонтана, а назад на площадь он боится идти.

    Наконец они — перед «Серебряным якорем». Внизу в ресторане тусклый огонь, — должно быть, ее ждут. Он хочет идти домой, но Мирцль его не пускает и говорит, что в ресторане есть лимонад и что она хочет его угостить. Боже мой, лимонад! Холодный, кислый, шипучий лимонад… Четыре бутылки! Ему страшно хотелось пить, он не устоял и вошел.

    Дальше была пропасть. Он помнил все до последней мелочи, хотя, наверно, тогда плохо сознавал, где у него правая рука, где левая… И чем отвратительней и неприятней были эти воспоминания, тем упорней мысль к ним возвращалась.

    — Limonade und Schokolade!

    Над стойкой горела единственная электрическая лампочка. У вялого хозяина не было никакой охоты возиться со штопором, — должно быть, болели пухлые ноги и хотелось спать. Он что-то недовольно ответил. Мирцль крикнула: «Скорей, черт!» и ударила зонтиком по столу.

    Лимонад принесли, но первый же глоток был отравлен. На крик в дверях появилась, исполненная достоинства и гнева, бледно-жирная жена директора капеллы, в длинной ночной кофте и в папильотках, симметрично рассаженных по желтому жидкому руну, — появилась и застыла… За женой директора — полуиспуганные-полуобрадованные подруги Мирцль и на лестнице над ними, совсем как в старинных комических романах, — сам директор, со свечой в руке, без пиджака и жилета, — перегнулся, смотрел и краснел все больше и больше.

    И вдруг разразилось. О чем кричал директор, Мельников не помнил. Сжавшись в своем углу и захлебываясь, он наскоро допивал лимонад, с тоской посматривая на далекую выходную дверь. Мирцль встала, скрестив руки, заслонила его своей величественной фигурой и бесстрашно приняла все удары на себя. Директор укорял солидно, неспеша, энергично подымая и опуская руку, словно дирижировал; жена его вытягивала шею, крутила перед собой пальцами, словно выбирая самые ошеломляющие и колючие слова, и пронзительными залпами выбрасывала их в Мирцль.

    с новой силой обрушились уже на него, Мирцль взмахнула, как рапирой, зонтиком и крикнула:

    — Довольно! Не сметь его трогать.

    — Сиди — ты мой гость! Пей, не бойся.

    Мельников сел.

    «довольно» даже в свой выходной день. Как они кричали! Директор от злости потерял свой бас и стал визжать. Его фрау, наоборот, охрипла и, сердясь еще больше оттого, что не может говорить так быстро, как того требовал момент, закашлялась и стала давиться своими же словами. Мирцль все еще сдерживалась. Находила даже в себе силы ободрять Мельникова, оборачивалась к нему и что-то такое, смеясь, говорила. Но когда директор, дойдя до самых верхних нот, схватил ее за руку и потащил спать, когда фрау директор выкрикнула слово «Штутгарт» и произнесла имя жениха Мирцль, — все пошло к черту.

    Мирцль, как бешеная, смахнула рукой на пол лимонад и шоколад, пепельницу, графин с водой и все, что стояло на всем длинном столе. Хозяин ринулся из-за прилавка, как тигр, и схватил Мирцль за руки… Мирцль двинула его в грудь, и он, присев на мгновенье на подвернувшийся по пути стул, слетел под стол у самой печки. Подскочивший директор хотел было схватить ее поперек талии, но дешевый крепкий зонтик с треском ожег его по спине и по пальцам. Директор отскочил, зонтик полетел в лампочку, лампочка цокнула и погасла.

    Хористки, как испуганные птицы, жалобно кричали в дверях, директорская чета исступленно наскакивала на Мирцль, но она выставила перед собой четыре ножки крепкого тирольского стула и насмешливо свистала. Пламя свечи мрачно металось на стойке от размахивающих рук и разлетающихся во все стороны ночных туалетов.

    Вся труппа собралась в комнате. Кто-то поднял с пола шляпу Мельникова, взял его за плечо, что-то вежливо, но внушительно прошептал ему на ухо и вывел его на улицу…

    Мельников вспомнил первое чувство радости, когда он очутился уже за дверями, и стыда — едкого, все нараставшего стыда за то, что он не заплатил за лимонад…

    * * *

    — он совсем забыл, какое у Мирцль лицо. Помнил ее зонтик, брошку, каждое движение сильной большой фигуры, но лицо исчезло. И голос исчез. Он быстро достал из ящика стола открытку со всей тирольской труппой, но и там Мирцль не было: справа из-за труппы выглядывала запачканная типографской кляксой сердитая голова, тирольский передник и кусок гитары. Тогда он вспомнил о ее письме, но отдельные фразы и слова сплетались и улетали, точно смутные главы полузабытого рассказа. Обращение вспомнил: «Мой милый воробей». Что дальше? Он вздохнул, придвинул к себе крупно исписанные листочки и медленно прочел в последний раз:

    «Мой милый воробей!

    Надо тебе написать, а то пройдет неделя, и год, и два, и ты, если вспомнишь Мирцль, — вспомнишь только, как она била стаканы, ругалась и топала ногами. Так жалко, мой маленький студент, так жалко! Сегодня вечером я буду петь, как сто соловьев, но тебя не будет, я буду смотреть на ваш столик, и некому будет меня слушать. И так целую неделю, пока мы не уедем отсюда. Каждый вечер буду петь все лучше, но ты не придешь. И не приходи! Светло, все знают, все будут смотреть… Когда я пойду продавать и пройду около тебя, какой-нибудь болван что-нибудь скажет, — и я разорву ему рот до ушей. Свиданье тебе назначить нельзя, за мной следят, как за принцессой, боятся, что я сбегу. Разве с тобой убежишь! Я осталась в хоре, другую бы директор выгнал, но кто так поет, как я, и кто продает столько эдельвейсов? Мирцль возьмут в любой хор, и он останется с носом. Его жена — бешеная свинья — она хотела написать моему жениху, что ты мой любовник. Ха-ха! Ты понимаешь, мой маленький студент, какая она дура! Ты испугался вчера, правда? Я еще тебя стеснялась, а то бы я с ними не так разделалась… Мне тоже попало, — порвали золотую цепочку от часов и новый лиф, кто-то грудь расцарапал. Темно было, а то бы я ему расцарапала! Я поклялась хозяйке, что между нами ничего не было, и она успокоилась, обещала ничего не писать. Хоть бы еще неделю… Жених ничего, он на всю жизнь, а с тобой, как песню поешь. Глаза закроешь и поешь, пока закрыты — хорошо. Хорошо со мной целоваться, воробей? Прощай, будь здоров и помни обо мне. „Прекрасна юность, она не вернется вновь“.

    Мирцль.

    Ты не сердись, я тебя не дразнила, как барышня из цветочного магазина. Мне и самой так трудно было тебе говорить „нет“. Но я должна быть честной, жених мне верит, а при такой работе, как моя, особенно надо держаться. Писать не надо. Прощай. Что писать? Когда хочется пить, нужна вода.

    ».

    ………………………………………………………………………………………………………………

    Образ Мирцль опять выплыл, но было в нем что-то новое: сквозь смелые, насмешливые черты Кармен засквозил нежный облик Татьяны, за ней в глубине колыхался спокойный германский профиль фрау директор. Мельников аккуратно сложил письмо и спрятал его в ящик стола. И кстати: в дверь комнаты давно уже стучались.

    — Кто там? Войдите.

    — Вы дома, Мельников?

    — Дома. Войдите, — ответил он вяло и неохотно.

    Вошел Васич, веселый и свежий, бросил на кровать шляпу и, не здороваясь, сел в кресло.

    — Ух, устал. Как можно так высоко жить!.. Был у вас два раза, никто не отвечал… Что это вы такой, а?..

    — Какой?

    — Да так… Впрочем, не буду. Вы на меня сердитесь? Предатель, бросил?

    — Нет, уже не сержусь. — Мельников машинально поднял голову.

    — Значит, сердились. Напрасно. Я ведь думал, что вы совершеннолетний, да и она не маленькая.

    — Конечно, конечно… Скажите, — спросил вдруг равнодушным тоном Мельников, — вы пили ведь раньше эти греческие вина там, в ресторане?

    — Да, пил. Что из того? — Васич не понял.

    — И знакомы, значит, с этим замечательным «Резинатвейном»?

    — Знаком. В чем же дело? Ах, так! Я вас споил. Вас и хрупкую. девушку, выпивающую в день по пяти литров пива! И потом, как злодей, скрылся.

    Мельников ничего не ответил.

    — Комик вы, коллега. Я ведь ушел с Ильзой наверх, когда вы оба были еще как ангелы. Ушел, чтоб вам не мешать.

    — Да, конечно.

    — И в другой вагон перешел по той же причине.

    — Да, конечно.

    — То же самое и в городе. Само собой, если бы знал, что там такое сражение разыграется, я бы вас не оставил.

    — Да, конечно.

    — Ну, это уж глупо! — вспылил Васич. — Нянька я ваша, что ли? Есть, кажется, дела, когда третий не нужен…

    — Есть, — слово упало мертво и беззвучно.

    — Вы особенно не огорчайтесь. — Васич внимательно посмотрел на коллегу. — Я там был, переговорил с хозяином, заплатил за графин и прочую ерунду… На вас никто и не сердится.

    — Спасибо. Сколько? — Мельников пошел к комоду за кошельком.

    — Успеете, чудак-человек. Разве я к тому?

    — А там были?

    — Где там?

    — В «Белом Быке»? — тихо спросил Мельников.

    — Не был. Что ее смущать! Хор скоро уезжает. Да это не беда, — полтора часа езды отсюда.

    — Полтора?

    — Хитрите, герр Мельников. Письмо ведь получили. Лучше меня знаете.

    — Какое письмо?

    — Шоколадное! От нее, конечно, от кого же еще.

    — Нет, не получал.

    Мельников быстро прикрыл ладонью письмо.

    — Да вон конверт под рукой. Я не навязываюсь! Хотя, право, интересно узнать, как такой кентавр пишет.

    — Глупо.

    — Напротив, совсем не глупо. Толку от вас сегодня, как видно, не добьешься, а я, собственно, пришел сегодня вот с чем… Конечно, очень жаль, что все так случилось, но здесь это не редкость… Через два дня забудут. А вам надевать траур преждевременно. Хор будет петь в Маннгейме, в «Красном петухе». Полтора часа езды. В ресторан ходить вам, само собой, неудобно. Поезжайте за день до ее выходного дня, снимите подальше от ресторана номер, дайте ей знать хоть через тамошнюю цветочницу и… «будьте, как бот».

    — Благодарю вас.

    — Не на чем. Право, все это очень просто. Исходить печалью, повторяю, и смешно, и преждевременно. Та-та!.. Послушайте, Мельников, позвольте вам по-товарищески один вопрос предложить: может быть, у вас с финансами туго? В таких случаях ведь особенно нужно. Возьмите у меня, есть о чем думать! Детские ведь игрушки. Через месяц-два отдадите… Право же…

    — Благодарю вас. — Мельников, как каменный, смотрел в угол и молча ждал, чтобы гость ушел.

    — Погодите благодарить. Сколько нужно? Пятьдесят, сто? При себе нет, да я к вечеру принесу.

    — Не надо. Очень вам благодарен. Никуда я не поеду.

    — Что?!..

    — И вообще, прошу вас, не говорите со мной больше об этом. Вообще ни о чем со мной не говорите.

    Мельников встал, скомкал конверт, надписанный Мирцль, сунул его в карман и вышел, не глядя на Васича, на балкон.

    Васич медленно прошелся по комнате, надел шляпу, дошел до двери, посвистал и сказал:

    — Тэк-с.

    На балконе было тихо.

    — Мельников, вы подумайте! Ведь это колоссальная глупость! Принести денег, а?

    — Тэк-с, тэк-с…

    — Какой болван! Какой непроходимый болван…

    себя: умылся, стараясь не смотреть на себя в зеркало над умывальником, и сел за свои книги.

    Сквозь серьезные бессмысленно бегущие немецкие строчки долго еще пробивались живые и волнующие фразы утреннего письма. Но понемногу страницы книги становились знакомее и ближе, письмо куда-то отошло, и только изредка какое-нибудь наивное слово всплывало и наполняло мысли печальным недоумением и смутным стыдом.

    Тогда Мельников отрывался на минуту от книги, подымал брови и, ни о чем не думая, смотрел в стенку и ждал, пока боль утихнет…

    <1914>

    Русская мысль. Спб., 1914. № 8/9. С. 5—34.

    В письмах Саши Черного к Л. Я. Гуревич, сотруднице редакции журнала «Русская мысль», имеются некоторые свидетельства о прохождении рукописи рассказа на стадии его подготовки к печати (ОР ИРЛИ. Архив «Северного вестника». Регистр. № 19872). Первое упоминание содержится в письме, относимом примерно к началу 1914 года: «Посылаю Вам стихи для „Рус<ской> м<ысли>“; рассказ, о котором я Вам говорил, я еще приглажу, перепишу и тогда пришлю Вам». В следующем письме, посланном из Усть-Нарвы (по штемпелю на конверте —10 мая 1914 года), говорится: «Очень жду „Письма Мирцль“ (таково было первоначальное название рассказа. — А. И.) — у меня нет черновика, и я все забыл. Верну Вам через день-два, а когда будет корректура рассказа, пусть мне пришлют — я не задержу больше дня. 19-го (в понедельник) Марья Ивановна будет в Петербурге и зайдет в „Рус<скую> мыс<ль>“. Что касается условий, то я, конечно, ни на чем не настаиваю: вообще настаивать надо лично и талантливо, а я не умею». В последнем (недатированном) письме речь идет об авторской работе над рукописью с учетом редакторских замечаний: «Многоуважаемая Любовь Яковлевна! Я немного задержал „Письмо Мирцль“, но очень было мне трудно. Немного это не мое дело женские письма писать, и, ей-богу, больше никогда не буду. Сократил много, кое-что изменил». И приписка: «Очень хотел бы прочесть рассказ в корректуре. Тогда ведь много ясней, и я не задержу». Корректуру Саше Черному едва ли удалось увидеть, поскольку уже в начале августа 1914 года он был призван в армию и отправлен на фронт. Ко времени переписки Саши Черного с редактором рассказа «Мирцль» относится инскрипт, сделанный поэтом на отдельном оттиске поэмы «Ной», свидетельствующий о добросердечности их отношений: «Многоуважаемой Любови Яковлевне Гуревич на добрую память от безработного пессимиста. Апрель 1914» (хранится в частном собрании). Рассказ имеет явную автобиографическую подоплеку. Местом действия является старинный немецкий город Гейдельберг, куда Саша Черный с женой приехал в апреле 1906 года. В качестве вольнослушателя он посещал лекции философского факультета университета в течение двух семестров: летнего (с 15 апреля по 15 августа) и зимнего (с 15 октября по 15 марта). Около 10–15 % всех студентов составляли приезжие — в большинстве своем из России. Две трети из них приходилось на евреев, для которых существовали ограничительные нормы поступления в российские высшие учебные заведения. Среди российских подданных наиболее популярны были юридический и медицинский факультеты, гораздо более посещаемые, нежели философский и теологический факультеты. Гейдельбергские впечатления легли в основу множества лирических и сатирических стихотворений поэта. В одном из них — «В немецком кабаке» (1910) — впервые возникает образ Мирцли — кельнерши и певицы из ресторана.

    Иосиф Прекрасный — выражение, употреблявшееся в значении: целомудренный юноша. Библейский миф о юном прекрасном Иосифе, которого тщетно пыталась соблазнить жена египетского царедворца Потифара (Бытие, 39, 7—20).

    Корпорант — член студенческого объединения в немецких университетах.

    …чинными фразами по Гауффу— Имеется в виду автор учебника немецкого языка Л. Гауфф.

    — член корпорации «Фукс» — националистической немецкой молодежной организации. Возникла во время оккупации Наполеоном Германии; в начале XX века вела шовинистическую пропаганду, преследовалась государством. Отличительным признаком членов организации «Фукс» были порезанные щеки. Устраивая поединки на саблях, они надевали лисьи маски, оставляя открытыми только щеки.

    …квартирной хозяйкой фрау Бендер. — В ранней сатирической прозе Саши Черного «Как студент съел свой ключ и что из этого вышло» в качестве квартирной хозяйки также фигурирует фрау Бендер. В воспоминаниях В. М. Зензинова, также учившегося в Гейдельберге, сказано, что жители этого университетского городка, не имевшего никакого производства, жили в основном за счет сдачи жилья студентам.

    Весталка — в Древнем Риме жрица в храмах Весты, богини домашнего очага. Весталки должны были хранить целомудрие в течение 30 лет.

    Митенки — mitaines) — полуперчатки без пальцев.

    Не кота же хоронить мы сюда приехали. — Расхожее выражение, употреблявшееся в значении «затянувшийся и бесполезный процесс». Происходит от широко распространенной лубочной картинки «Как мыши кота хоронили».

    — венгерская минеральная вода, в состав которой входили горькие соли сернокислого магния; употреблялась как слабительное.

    Липтауский сыр — словацкий сыр из овечьего молока.

    Resinatwein — греческое сельское вино, настаиваемое на сосновой смоле. По отзывам тех, кто его пробовал, оно имеет отвратительный вкус.

    «Alle Fische schwimmen…» — студенты исполняют шуточную хоровую песню, текст которой построен на непереводимой игре слов:

    Все рыбы плавают —
    Только Рольмопс не лает.

    «Бакфиш» имеет два значения: печеная рыба и девочка-подросток.

    «Рольмопс» — маринованная селедка, свернутая кольцом.

    «Мой милый воробей!» — интонация письма Мирцль заставляет вспомнить «Лунные рассказы» — юношеский опыт Саши Черного. Ср. сердечное признание девушки, обращенное к робкому возлюбленному: «Глупый мальчик! Ты тоскуешь, но ведь причина этой тоски — я… Не сдвигай же сурово бровей и не смотри так злобно — все равно не поверю… А теперь смотри: ты видишь, что мои глаза говорят? Они говорят, что я тебя люблю — не прежде, не после, а сейчас, вот в эту минуту, потому что это моя воля, мое желание, мой каприз, моя жестокость, а до остального тебе нет дела… Зачем ты отворачиваешься? Ты боишься… меня и сам боишься…» (Гликберг А. М. Разные мотивы. — Спб., 1906. С. 45). Характерно, что в обеих любовных историях инициатива принадлежит женщине. По-видимому, в подобных ситуациях можно усмотреть автобиографический элемент.

    Маннгейм — индустриальный город в 40 км от Гейдельберга.

    «Пиво или вино!» (нем.).

    1 2 3

    Раздел сайта: