• Приглашаем посетить наш сайт
    Есенин (esenin-lit.ru)
  • "Илья Муромец"

    Душок над стойкой стоял густой и сложный: нудно пахли в июльской духоте распластанные на тарелках кильки; рыжие пирожки излучали аромат прогорклого тюленьего жира; кислая капуста вплеталась в копченый колбасный душок; слоеные пирожные, по-русски крупные и густо засыпанные пудрой, приторно благоухали рядом с горкой котлет, щекотавших ноздри выпивающих и закусывающих гостей добротным запахом пережаренных сухарей. Но над всеми запахами царило алкогольное амбре, словно чудом перенесенное в Париж из какого-нибудь старого извозщичьего петербургского трактира с Коломенской улицы… Лекарственное дыхание зубровки, крепкий с водочной кислинкой аромат белой головки, шершавый запах перцовки, горьковато-терпкий букет померанцевой, — и как фундамент над всеми спиртуозами, — теплый и тошнотворный, застоявшийся пивной чад.

    Дарья Петровна за свои четыре ресторанные года ко всему притерпелась — к ночной работе, к излияниям и возлияниям торчащих над стойкой разнокалиберных голов, даже к мигрени своей привыкать стала… А вот к этому сложному, сгущавшемуся к вечеру настрою никак привыкнуть не могла, — только прижимала к ноздрям смятый в тряпочку платочек, да мученически поводила глазами. Хоть бы форточку по-русски в витрине завели, ироды! В кочегарках только адовой духотой да угольной пылью людей сушат, а тут летом похлеще кочегарки…

    Работа только развертывалась. Через садик, — четыре ящика с буро-зеленой замученной паклей на прутьях, — входили клиенты. Подкатывали перед ночным рейсом шоферы, чтобы подкрепить душу пирожком с вязигой, большой рюмкой водки и двумя-тремя милыми словами: сегодня Дарья Петровна дежурит. Приплелся знакомый конторщик, измолчавшаяся на службе беспокойная душа, — сейчас доест свои голубцы и начнет спорить с любым гостем направо, гостем налево, в любом направлении «туда и обратно». С каждой рюмкой зубровки все крепче будет чеканить каждое слово, — все трезвее и категоричнее рассуждать, — такая уж у него манера пьянеть. Рикошетом вкатились трое французских рабочих. С этими возни немного: свежепросольный огурец, перцовка и здравствуйте-прощайте. Двое — постарше, усталые глаза, серые, точно цементом запыленные лица; безучастно смотрят на хозяйкин бюст — даже и такая чудовищная штука им не в диковинку, и только после второй рюмки перцовки удивленно взглянули друг на друга: серьезная водка! Третий рабочий, до чего забавно, — совсем как русский приготовишка, — волосы светлым пушком, круглые детские глаза, — хотя лет ему, конечно, тридцать с гаком. Перцовкой чуть не подавился, куда ему такая… И все посматривает на Дарью Петровну; прицелился было заговорить, — да не решился или не сумел. А ей наплевать — и своих прилипал достаточно, — «досыть», как говорил пан Дробышевский после пятнадцатой рюмки.

    Перегнувшись над стойкой, она заткнула чью-то пристававшую к ней пасть пивом и пирожками и вспомнила о своей девочке. Сидит там в последней комнате и ждет. В отеле ни за что не хотела оставаться. Бедная мартышка, чужая она какая-то стала. Сидит в свободные часы на постели и все о своем Гавре рассказывает…

    — легче было бы руку отрезать… Отдала дочку знакомым еще по России французам в Гавре; цену берут божескую, учится она там, из сумрачного зверька превратилась в безразлично-вежливую французскую девицу. Теперь, перед отправкой в детский русский лагерь, несколько дней живет у матери… Сегодня, в дежурный день, притащилась сюда. Вот будто и отходит куда-то в сторону, — теплые детские дни где-то там, в чужом городе, делают свое, — школа, подруги, ласковые к ней бездетные французы. «Дядя и тетя» вчерашнего числа, а ведь скоро и совсем родными ее дочке покажутся… Приехала в Париж, глаза чужие, все всматриваются. Тоже прокурор нашелся. Однако от матери ни на шаг… Вот и сюда, в распаренную обжорку увязалась…

    Дарья Петровна встрепенулась, вспомнила о клиентах и во все стороны стала бросать:

    — С мясом сейчас будут, с вязигой есть и с рисом…

    — С вас — три водки, две котлеты, — рыжиками закусывали? Восемь с полтиной. Мерси.

    — Иван Поликарпович, оставьте мой локоть в покое. Не для вашего носа.

    — Закусывать, Петенька, надо. А то один такой пил, да не закусывал… Спирт в нем и загорелся…

    * * *

    В последней комнате было уютнее и тише. Обои в лирах с бурыми розанами, точно в русском уездном номере: на стене «Дворец Дожей» и часы с гирей. Толстый кот, сонный брюнет Митька, вяло переходил от столика к столику и равнодушно отвертывался от подачек: тоже — еда… Отдельные поздние, мирные клиенты в тишине доедали перестоявшийся на кухне ужин, больше четвертинки ординарного вина не заказывали, — иногда мысленно подсчитав наличность, — была не была! — спрашивали стакан чаю и ягодное пирожное. Не у стойки ели, — на каждый день каждый франк рассчитан.

    Подавала душка-ватрушка Тамара, не к имени масть — в пыльно-бурых, оберточной бумаги, кудряшках, по сложению «уютная крошка», губы алым пупочком, глаза — пьяный крыжовник. Томно заводила, подшлепывая себе ножкой, граммофон; потряхивала бюстиком, подтанцовывала от кухонной двери к вешалке и безостановочно, видимо не в силах удержаться, стреляла глазами в кота Митьку, в Кис-Кис, — дочку Дарьи Петровны, в каждого попавшегося по прямой линии клиента, даже в седого дикобраза — повара, высовывавшего, чтобы отдышаться, голову в дверное окошечко…

    Кис-Кис, — по-будничному называлась она просто Катюшей, — сидела у стены, лепила из черного хлеба гаврских матросиков и терпеливо скучала. Третий пирожок не лез в горло, даже кот отворачивался. Посетители какие-то вялые, жуют — в тарелку только и смотрят, не то что во французских ресторанах. Тамара, — какое смешное имя, — все к ней пристает: тискает, целует, а сама в это время на клиентов русалкой смотрит, да меню себя, как веером, обмахивает. Куда ж ей до мамы, — та гордая: стоит за стойкой, как премированная красавица, не то что эта канарейка с бюстиком. Вот только кот понравился девочке, — ленивый, толстый, а шалит с нею, подлизывается: на задние лапки стал, передними о колени уперся, язычок показывает… Да повар-старичок симпатичный. Мама говорила, что он бывший нотариус. Должно быть, поваром выгоднее быть. Только почему он не пострижется, летом даже пуделей стригут, ведь жарко… Подошел к ней, по голове погладил, книжку с полки дал: картинки понятные, а напечатана по-русски… Хоть бы они латинским шрифтом печатали, легче было бы разобрать.

    Кис-Кис встала. Ах, как долго ждать, пока мамино дежурство кончится. Она скользнула мимо вешалки в коридор, подобралась к портьерке, загнула в углу краешек и стала смотреть. Будто мама и будто не мама. Сколько у нее лиц, одному полслова, сунет, что надо, и отвернется, будто собаке кость; к другому наклонится, улыбнется, — дерзкая такая улыбка. Зачем с чужими секретничать, на ухо шепчет, по плечу его хлопает. И все курит. Четверть папироски высосет, на тарелку положит, забудет, а потом у того толстяка, с которым смеялась, свежую из портсигара тянет. Нехорошо. И зачем столько пьет… Ну, пила бы оранжад или сидр… Разве дамам можно русские кальвадосы пить? С толстяком выпила, с тихим шофером, что в уголке котлету ест. А потом сама себе, будто нечаянно, что-то темное налила, выпила, поморщилась. Глаза злые стали, гордые. На портьеру смотрит, Кис-Кис съежилась: «А может быть, она почувствовала, что я за ней подсматриваю? Грех…»

    — точно вспомнила, вытащила зеркальце и стала красить губы. Тоже, — чайная колбаса. Крась — не крась, ничего тебе не поможет… Девочке стало скучно и, щелкая пальцами по скользкой стене, она опять поплелась в заднюю комнату. Села в сторонке, достала из сумочки свое сокровище — шоколадные картинки и стала их сортировать. Конца этому дежурству не будет!

    * * *

    На высоких табуретках над стойкой торчал полный комплект. Одни выпивали усидчиво, с разговором, чокались с присловьями и, поигрывая пальцами в воздухе, выбирали: чем бы закусить. Другие, не теряя времени на пустяки, опрокидывали в себя свирепую водку, пихали в рот, что под руку попадется, и скрывались за дверью, растворяясь в душной уличной мгле.

    Звякнул колокольчик. Дарья Петровна покосилась и брезгливо поджала губы. Вошла знакомая, до тошноты неаппетитная личность: бабье, обрюзгшее, цвета сырой говядины личико никогда не просыхавшего милостивого государя; кислые, наглые глазки, поднятый воротник, обвязанные грязным шарфом одутловатые щеки, — и поверх всего этого идиотский соломенный лопух. Сейчас эта моль начнет вязаться…

    И точно. Личность придвинула к себе бокал пива, счавкала три пирожка и, вытирая концом шарфа мокрый рот, подчеркнуто громко заскулила:

    — Почему ж пиво теплое? Особа! Я в а с спрашиваю. И вы, как услужающая, не имеете права нос воротить. Не удостаиваете? К свиньям собачьим. Почем пирожки?

    — Франк.

    — А сколько я съел?

    — Три. — Дарья Петровна отвечала отрывисто в сторону, с каменным лицом, словно с плевательницей разговаривала.

    — А не два?.. Насчитываете? Все вы тут сво… Впрочем, извиняюсь: «Илья Муромец» называется, а пиво, как конский пот, теплое… Не нравится вам? В институте воспитывались… Почем бутерброд… с так называемой колбасой.

    — Франк.

    — Ну вот… Разве ж не сво… А я еще извинялся. Рюмку водки, крупного калибра. Носик изволите пудрить? Клиент ждет, а они — носик… Мопассана, может, еще вам принести?

    У Дарьи Петровны задергалась левая бровь. Нельзя, нельзя. Это подобье человека только того и хочет, чтобы она из себя вышла. Лучшая для него закуска.

    Хозяйка сидела, как задумчивая тумба, и навивала на палец распустившуюся за ухом висюльку. Клиент паршивый, но все ж таки клиент, надо ж ему на свой франк поломаться. Гости насупились: что за свинья такая неуютная… Следовало бы, собственно говоря, дать ему по морде, — что же он, гнус, к Дарье Петровне пристал. Но никто этой щекотливой миссии на себя брать не хотел.

    И вдруг, никому не известный, тихонький заморыш, незаметно надравшийся в уголке у окна, приподнял опущенную на локти мутную голову, вслушался в наглый пустобрех личности, обвязанной шарфом, и встал. Твердо и вежливо подошел, — не говоря ни слова, взял ломавшегося клиента за ворот, круто повернул, довел до дверей… И, словно в помойку разбитый горшок выбрасывал, молниеносно высадил его за дверь.

    … и уплыла, вихляя, как на роликах, из поля зрения. Кажется, милостивый государь был даже таким финалом доволен: ведь платить за пирожки и пиво будет тот, — выкативший его на свежий воздух.

    Дарья Петровна удивленно и благодарно улыбнулась было неизвестному, но тот, уронив голову на руки, окаменел над стойкой. Откуда он, рыцарь такой, взялся.

    А в другом конце стойки уже другой номер разыгрывался. Насосавшийся парикмахер, неизменный поклонник «Ильи Муромца», жукообразный человек без лба и с некоторым подобием глаз, тыкал пальцем в свою сидевшую рядом жену, — кроткую, как божья коровка, замухрышку, — и хрипло апеллировал ко всей, брезгливо-глухой к его словам, аудитории.

    — Ну, скажите же на милость, как я на такой гниде мог жениться? Я! Выбрал, нечего сказать… Ты бы Бога должна за меня двадцать шесть часов в сутки молить, а ты морду свою неинтеллигентную воротишь… Ну, скажите ж, господа, как я такую лахудру до себя допустить мог?

    Неизвестный очнулся и стал было прислушиваться, но Дарья Петровна, мудрая и опытная укротительница зверей, крепко прихватила его за локоть.

    — Нельзя! Пес с ним, бросьте. Постоянный клиент, чума бы его задавила. Сельтерской, может быть, хотите? Вредно вам пить, голубчик.

    Но он сельтерской не хотел. Смущенно улыбнулся, провел ладонью по липкому лицу, словно смазал с себя хмель, молча и аккуратно расплатился и вытащил из-под себя распластанную в лепешку шляпу.

    Дарья Петровна остановила знаком уходившую домой Тамару.

    — Что Кис-Кис? Господи, Боже мой, — неужели все там одна сидит?

    Но уходившая подруга, — от усталости даже глазами она кое-как повертела, успокоила ее:

    — Спит твоя Кис-Кис. На старых газетах в чулане ее уложила. Дивный ребенок! Обожаю.

    Загадочно улыбнулась себе в стеклянную дверь и, вертя бюстиком, ушла.

    * * *

    Настали те блаженные полчаса, которые для хозяйки и для персонала «Ильи Муромца» были единственным подобием ресторанного счастья. Полуприспустили над витриной и входною дверью железную штору. Собрались за столиком у ящика с никому не известным запыленным растением. Повар в пиджачке и мягкой шляпе, сразу ставший похожим на человека, накрошил в стакан горсть сушек и, отдуваясь, пил чай. Хозяйка, Агафья Тимофеевна, усадив на свои слоновьи колена кота, теребила его за ушами и сладко позевывала. Выручка за день была не плохая; в кадочках, в лавке, все те же знакомые с детства грибки и огурцы, народ в ресторане болтался приблизительно такой же, как когда-то в Мценске. А что вокруг все эти там чужие улицы Парижем называются, не все ли равно… Париж ее не съест, поперхнется, пожалуй…

    Дарья Петровна пила красное вино, терпкое, стягивающее язык пойло, и отдыхала всем телом, — от ноющих пяток до подставленного ночной прохладе лба. Крепкая она была на вино, любому боцману не уступит. За день наглоталась немало, и из любезности и просто потому, чтобы перебить чад и гам… Зачем теперь пила, сама не знала, — просто бутылка рядом стояла.

    — охота зря валандаться… Обещалась ведь на Монпарнас вместе ехать, к неграм в кабак. Чего ж тут прохлаждаться?

    … Опять пьет. Вот повар чай из блюдца сосет, помощник его — квас, а она, дама, вино.

    — Мамик, скоро? — спросила она, нетерпеливо поеживаясь.

    — Что, Кис?

    — Домой пойдем…

    Дарья Петровна нахмурилась. Посмотрела на толстяка, на дочку. Конечно, свинство, конечно, домой надо идти с ней — с Кис, — так долго ее девочка ждала. Лечь рядом, гладить детские пушистые волосы, пока та, прижавшись к ней, не уснет. А потом и самой, рядом с ней, блаженно закрыть глаза. Но на нее еще с утра накатило, как часто бывает в дежурные дни. Недаром она столько сегодня пила… А главный разряд — ночью, с кем-нибудь из знакомых брандахлыстов: быстрый лет такси, ночной ветер в глаза… Чужой кабак, где ЕЙ подают, где она — барыня… Идиотская, укачивающая, гнусавая музыка, вихляющие перед глазами в модном танце фигуры, с подчеркнуто-каменными лицами, напирающие друг на друга, солоновато-острый вкус коктейля с зеленой маслиной… Может быть, она бы и отправила толстого мебельщика ко всем чертям, — и не таких свиней сплавляла, — но весь день она чувствовала на себе укоризненные глаза дочки и в сухой истерике накалилась: гувернанткой над матерью хочет быть? Нет, уж это — ах — оставьте.

    — Чего это она, Даша?

    — Да вот еще штуки какие. Не хочет одна спать идти. Я ж ее провожу. У меня на Монпарнасе деловая встреча, обязательно обещала приехать. Через час вернусь. Перестань плакать, слышишь?

    Толстяк недовольно хрюкнул, встал и стал напяливать перчатки.

    Агафья Тимофеевна, с трудом оторвав от скамейки грузное тело, подошла к девочке, взяла ее за плечико и повернула к себе.

    — Брось, Катюша. Чего ж ты мамашу зря огорчаешь? А знаешь, что я тебе скажу, — пойдем-ка ко мне спать, я тут в уголке и живу, против мамашиной гостиницы. У меня кровать — взбитые сливки, кота в ногах положим. Канареек своих покажу, чай, давно уже спят. Пойдем, детка, пастилы с собой возьмем, — яблочную любишь или клюквенную?

    * * *

    В углу, перед темным суровым ликом сиял зеленый язычок лампадки. Кот урчал в ногах, толкал лапками, нежился. Кис-Кис, закинув худые локотки, вытянулась вдоль стенки и, недоверчиво сжав губы, — совсем она на мать стала похожей, — вслушивалась в тихие слова Агафьи Тимофеевны.

    — Ты, Катюша, еще несмышленыш. Где ж тебе понять… А осуждать мамашу грех, она тебя вспоила-вскормила. Может, у нее и взаправду на Монпарнасе дело есть. Скажем, к знакомому французскому ресторатору зайдет, спросит, где для «Ильи Муромца» по сходной цене лафит купить можно… Мы ж ему не конкуренты, версты за три торгуем, да не нужно ли ему каких русских продуктов, у нас же окромя ресторации — лавка. Мамаша свой процент получит, тебе ж в лагерь гостинца пришлет.

    — Мне не надо.

    — А ты не скворчи. Ишь, зубастая какая. От матери — и не надо…

    — Разве она днем не могла к французскому ресторатору поехать?

    — Когда ж днем? Видала, какая у нас карусель. Высморкаться, и то некогда.

    Девочка вздохнула. Голос у Агафьи Тимофеевны солидный, убедительный, — зачем она врать будет.

    — Могла бы и завтра поехать, со мной вместе.

    — Стало быть, не могла. Зачем ей выходной день себе портить? С тобой его и проведет. Может, завтра и ресторатору некогда… Тоже они, французы, как блохи, — сегодня здесь, а завтра в своем шате редиску сажает? Дело ведь летнее.

    — А этот толстый зачем с ней поехал?

    — Толстый ли, худой, тебе-то что? Женщине на Монпарнасе ночью одной раскатывать неудобно. А он человек известный, мебель нам для ресторана делал. Почему ж ему симпатичную русскую дамочку не подвезти? Опять же мамаша туда-сюда зайдет, — она на всех языках строчит… Присмотрится, где какой обиход, может, нам и пригодится…

    [1] такое скверное, никогда отдыха нет.

    — А вы, Агафья Тимофеевна, по-французски говорите?

    — Нужен он мне, как игуменье мотоциклетка. Персонал весь говорит, за то и деньги плачу. А я за кассой. Сдачу и французу дам, ежели понадобится. У нас, милая, в Мценске, француз в семействе одном в гувернерах двадцать лет прожил. Окромя «водки» да «бифштекса» ни полслова по-русски не знал. Однако ж, жил — не жаловался, дай Бог каждому.

    — прямо в глаза вонзается.

    — А ваш кот пастилу ест?

    — Зачем же ему, детка, пастила. Коты более на рыбное налегают. Да у нас его так раскормили, — чистая попадья. От котлеток и то нос воротит… Чего ищешь? Ты за кровать руку-то сунь, там у меня завсегда тряпочка лежит, после пастилы руки вытирать.

    — лучик стал тоненький-тоненький. И пропал. Откуда-то с потолка пахнуло гаврским морским ветром. В окно медленно вплыл с протяжным ревом, высоко вздымая нос, океанский, цвета чайной колбасы, пароход и бросил якорь у самой спины Агафьи Тимофеевны. Столб брызг… Девочка пожевала во тьме губами и затихла.

    «Ильи Муромца» осторожно выпрямила закинутые за голову руки Катюши, согнала кота с постели и боком покосилась на нежный детский профиль. История… Почти лет сорок с ребенком не спала, с той поры, как Ильюша ее маленьким был. А теперь у Ильюши — из Праги карточку прислал — борода с проседью.

    Врать на старости лет дитяти пришлось, мамашу выгораживать. А что ж скажешь? Не в горелки играть на Монпарнас ездят. Успокоила детское сердце, за грех не зачтется.

    Подбила под поясницу подушку, прислонилась и стала в уме прикидывать, во что ей засол огурцов в этом году обойдется. Все равно ведь не скоро заснешь сегодня…

    <1932>

    ПН. 1932, 7 августа. С подзаголовком: «Посмертный рассказ».

    Н. А. Тэффи в своей иронической характеристике «русского Парижа» назвала одной из его примечательных особенностей непомерное количество трактиров: «Люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты — в качестве цыган и кавказцев, блондины — малороссами» (Тэффи Н. А. Городок. Париж, 1927. С. 5). Действительно, русских рестораций (от роскошных заведений до забегаловок низшего разряда) во французской столице возникло в 1920-е годы десятки. Клиентами их были, главным образом, соотечественники, частью французы и иностранные туристы, привлекаемые российской экзотикой — национальной кухней, старорусским интерьером и обслугой, русскими, цыганскими или кавказскими эстрадными номерами. Соответственно и названия этих заведений были выдержаны в сугубо русском, сказочно-былинном стиле: «Боян», «Богатырь», «Ермак Тимофеевич», «Золотой петушок», «Теремок». В этом же ряду и «Илья Муромец» — название ресторана, фигурирующего в одноименном рассказе Саши Черного.

    Лафит — красное бордоское столовое вино.