• Приглашаем посетить наш сайт
    Набоков (nabokov-lit.ru)
  • Иванов Анатолий: Оскорбленная любовь

    Иванов Анатолий: Оскорбленная любовь

    Саша Черный. Портрет работы художника В. Д. Фалилеева. 1915 г.

    Поэт и время… Есть в парнасских избранниках вне-временность, над-мирность, без-мерность. Но есть и укорененность в своей эпохе. Поэт — «до всякого столетья он», и одновременно — дитя своего века. А когда речь идет о таком поэте, как Саша Черный, эта проблема — проблема соотнесенности вечного и современного в творчестве — во сто крат актуальней. Ибо он как сатирик всегда черпал вдохновение в животрепещущей действительности, в изъянах и злобах своего дня, при этом остро ощущая несовершенство мира вообще.

    Велик соблазн прочтения Саши Черного в контексте сегодняшнего, переживаемого нами исторического момента. Тем более что обе эпохи, выпавшие на долю России в начале и в конце века, во многом схожи. Но подобный «прикладной» подход к поэзии — занятие неблагодарное — слишком стремительно меняется в последние годы политическая и экономическая ситуация.

    Слово художественное, в особенности ритмическое, куда емче и многомерней поверхностной разговорной и газетной правды, изживаемой каждый миг. В нем, как бы даже помимо воли автора, через какое-то наитие или откровение сказывается провидческий смысл происходящего. Не будем с высоты своих знаний судить русскую интеллигенцию. Она собственной судьбой искупила свой выбор сполна.

    Кто знает, быть может, погружение в эпоху Саши Черного, где «люди ноют, разлагаются, дичают», поможет нам что-то понять в себе, в нашем взбаламученном времени, подойти ответственно к своей нравственной позиции. Затем хотя бы, чтоб не приобрели вновь современное звучание строки поэта:

    Во имя чего ежечасно
    Думбадзе плюют на законы?
    Во имя чего мы несчастны,

    Чины из газеты «Россия»,
    Прошу вас, молю вас — скажите
    (Надеюсь, что вы не глухие),
    Во имя, во имя чего?!

    * * *

    — наиболее сокрытой и важной в становлении личности. Ибо слияние любви и ненависти в его поэзии оттуда — из тех ранних лет, когда душа еще так чиста, податлива к добру и ласке, восприимчива и уязвима. С той поры как поэт вышел на печатную арену, жизнь его была на виду, и любителям житейских подробностей Саша Черный мог бы ответить словами Маяковского: «Что касается остальных автобиографических сведений — они в моих стихах».

    Александр Михайлович Гликберг (такова подлинная фамилия поэта) появился на свет 1(13) октября 1880 года в Одессе, городе, подарившем нам немало веселых талантов. Родился он в семье провизора — семье, можно сказать, зажиточной, но малокультурной. Счастливым детство Саши не назовешь. Мать, больную, истеричную женщину, дети раздражали. Отец, отличавшийся крутым нравом, не входя в разбирательство, их наказывал.

    Поступить в гимназию Саша не мог из-за процентной нормы для евреев. Отец уже собирался было отдать его в обучение какому-либо ремеслу, но передумал и разом решил крестить всех детей, тем самым уравняв их в гражданских правах с прочими российскими подданными христианского вероисповедания. После чего Саша Гликберг 9 лет от роду поступил, наконец, в гимназию.

    Мечта свершилась… Однако вскоре учеба обернулась неким подобием казенной службы, новыми страхами и наказаниями, которые добавились к домашнему игу. Стоит ли удивляться тому, что в пятнадцатилетием возрасте он бежал из дома, последовав, кстати, примеру старшего брата. Видимо, сказался не только тяжелый родительский нрав, но и тот ненавистный утробный мир, по словам О. Мандельштама, «хаос иудейства», о котором поэт позднее предпочитал не вспоминать.

    Вначале беглеца приютила тетка, сестра отца, отвезла его в Петербург, где он в качестве пансионера продолжил учение в местной гимназии. Но когда его «за двойку по алгебре» исключили из гимназии, он фактически оказался без средств к существованию. Отец и мать перестали отвечать на письма блудного сына с мольбами о помощи.

    о его горестной участи на страницах «Сына отечества» — одной из крупнейших газет того времени. Статья попала на глаза житомирскому чиновнику К. К. Роше— городе, ставшем для него поистине второй родиной.

    Константин Константинович Роше принадлежал к обрусевшему французскому роду. Дед его, профессор Военно-инженер-ной Академии, известен как изобретатель цемента, на котором, между прочим, построены форты Кронштадта. Отец — преподаватель Военно-инженерного училища. А сам К. К. Роше пошел по чиновной линии и может быть отнесен к служащей аристократии. В Житомире он занимал достаточно высокий пост — председателя Крестьянского Присутствия. Этого сановника отличало живейшее участие во всевозможных филантропических мероприятиях. Одной из таких акций было участие, которое он принял в судьбе многострадального юноши, брошенного семьей.

    е потерял единственного, горячо любимого сына, которого он в мечтах видел своим духовным наследником. Имеется в виду самозабвенное увлечение поэзией, стихотворчество, которому Роше отдавал часы досуга. Именно от него, надо полагать, получил Саша Черный первые уроки стихосложения. Но много важнее были воспринятые им от этого провинциального Дон Кихота понятия о долге и чести, которые в прагматичном XX веке выглядели старомодными.

    Гимназию в Житомире не удалось закончить из-за конфликта с директором. Да, по правде сказать, и поздно было учиться — подоспело время призыва на воинскую службу. Отслужив два года в качестве вольноопределяющегося, А. Гликберг оказывается в местечке Новоселицы на границе с Австро-Венгрией, где поступает на службу в местную таможню. По возвращении в Житомир Гликберг начинает сотрудничать в газете «Волынский вестник», открывшейся 1 июня 1904 года. Однако вести здесь фельетон ему довелось недолго: всего через два месяца газета прекратила свое существование. Обуреваемый честолюбивыми мечтами, он решает перебраться в Петербург.

    Поначалу новоиспеченному петербуржцу пришлось заняться канцелярской работой — на Службе сборов Варшавской железной дороги. И хотя на первых порах его приютили родственники Роше, неуютно и одиноко чувствовал себя провинциал в северной столице. Его непосредственной начальницей на службе была М. И. Васильева, которая проявила к нему участие. Вскоре они связали свои судьбы узами брака. Союз оказался прочным, несмотря на разницу в возрасте (Мария Ивановна была старше на несколько лет), в положении и образовании. Она была, как свидетельствуют современники, на редкость аккуратной, практичной и энергичной особой. Именно такая спутница, по-видимому, и требовалась неприспособленному к житейским борениям поэту. Она стала для него заботливой матерью: ведала семейным бюджетом, выручала его из критических ситуаций, ездила по редакциям, избавляя от общения с «литературными крокодилами», как Саша Черный называл издательских работников.

    заметить, что стихотворным сочинительством он начал заниматься еще в провинции. Об уровне его сочинительства можно составить представление по отрывку, который поэт сообщил на склоне лет корреспонденту, явившемуся взять интервью в связи с 25-летним юбилеем литературной деятельности:

    На скале вдали гнездится
    Каменный маяк.
    Скоро весь он озарится
    И разгонит мрак.

    Путь укажет он
    И осветит ярко воду
    И утесов склон [1].

    Робкие, банальные строки — бледное отражение уже порядком изношенных народнических идей, как-то: борьба с тиранией, служение народу, вера в светлое будущее. Не более того. Ясно, что с таким «маяком ему ничего не светило» на поэтическом небосклоне. Среди собратьев по «струнному рукомеслу» ему в лучшем случае была уготована участь «Надсона из Житомира».

    ……Если бы как раз в ту пору страна не пережила колоссальное потрясение — революцию 1905 года. Кульминационным моментом ее явился царский манифест 17 октября, даровавший долгожданные гражданские свободы. Это освобождение, пришедшее извне, раскрепостило душу зауряд-стихотворца А. Гликберга, как бы обновило личность, вышедшую из темницы на волю бескрайнего мира. Видимо, это слово «воля» имело для него особую притягательность. Вспомним и его побег из дома, и то, что на военную службу ушел вольноопределяющимся, и, забегаю немного вперед, — то, что лекции в университете посещал он в качестве вольнослушателя. Даже в несколько неуклюжем первом, еще житомирском псевдониме — «Сам-по-себе» — слышится оттенок независимости.

    Возможно, это утверждение покажется неким штампом из недавних времен, но по сути верно: как поэт Саша Черный рожден первой русской революцией. Первое же опубликованное под этим, никому не ведомым литературным именем в журнале «Зритель» стихотворение «Чепуха» было подобно разорвавшейся бомбе и разошлось в списках по всей России. Саша Черный сразу стал желанным гостем в сатирических журналах. После отмены предварительной цензуры объявилась их уйма, как грибов после дождя. Язвительные и гневные инвективы Саши Черного в адрес тех, кто олицетворял слегка пошатнувшийся, но еще прочный государственный режим, появляются одна за другой.

    — первый в истории России парламент, на который возлагалось столько надежд. Но именно тогда имя Саши Черного исчезает с журнальных страниц. Вместо того чтобы развить свой триумфальный успех, поэт уезжает за границу: слушать лекции в Гейдельбергском университете. Можно строить разные предположения, что заставило Сашу Черного покинуть этот мир «в его минуты роковые». Скорее всего была сильна и непреодолима тяга к знаниям, культуре (вспомним, что учиться ему пришлось урывками). Но нельзя исключить и другую, а вернее дополнительную, причину. Саша Черный уже во время своего первого заграничного вояжа мог заметить в Европе иной уровень свободы, нежели в родном отечестве. Недаром многие из тех, кому довелось пожить там, на первых порах после возвращения задыхались, попав в российскую атмосферу.

    Неизвестно, успел ли увидеть Саша Черный до отъезда свою первую книжку стихов «Разные мотивы», на которой значился 1906 год? Выглядела она, прямо скажем, невыразительно и эклектично. Потому, видимо, и прошла фактически незамеченной, хотя в нее включена знаменитая «Чепуха». Что касается состава, то особым разнообразием «Разные мотивы» не отличаются. Мотивов, собственно, два — сатирический и лирический. Но в отличие от будущих книг Саши Черного, струи эти покуда неслиянны. Каждая сама по себе: пресно-скорбные ламентации (о них уже сказано выше) и обличительно-революционные стихи. Справедливости ради следует отметить, что на фоне полупрофессиональной продукции «дней свободы» сатиры Саши Черного выделялись яркой талантливостью и недюжинным гражданским темпераментом, заставлявшим вспомнить поэтов-искровцев. Однако надо признать, что будущий Саша Черный в них далеко не всегда различим.

    * * *

    Становление поэта всегда таинство, процесс, незримый для постороннего взора, прорастание «путем зерна». А тут еще начинающий автор скрылся из виду почти на год. Таким образом, по возвращении граду и миру был явлен сложившийся поэт ярко выраженной индивидуальности. В его формировании решающую роль сыграло, по-видимому, то обстоятельство, что Саша Черный миновал все стадии угасания революционного подъема — от эйфории «глотка свободы» до глубочайшей депрессии, охватившей передовую часть общества на исходе 1907 года. Контраст действительно потрясающий. Вспыхнула было мечта, что вместе со свободой воцарятся в обществе здоровье и бодрость. И вот, в связи с неудачей революции надежда на всеобщее исцеление если не совсем исчезла, то отодвинулась в неопределенно далекое будущее. Отсюда резкий отход интеллигенции от политических интересов и устремлений. Гипноз общественного мнения развеялся, и оставшиеся наедине с самими собой индивидуумы потеряли под ногами почву. Они бросались на каждую модернистскую новинку, с особым пристрастием обсуждали «вопросы пола», разрывались между богоискательством, мистикой и оккультизмом.


    С грязным салом половым!
    В нем лишь черпать мысль и чувство
    Нам — ни мертвым, ни живым.

    От смерти духовной один шаг до гибели физической. Неимоверно растет число «несчастных случайных невежд», единственный выход видящих в том, чтобы «Творцу вернуть билет». Именно тогда, «в дни похмелья после пира», в эпоху всеобщей остылости, разочарований и самоубийств вновь всплывшее на печатных страницах имя «Саша Черный» как нельзя точно попало в масть своему времени — «подлому и злому». Не столько под гнетом цензуры, сколько потому, что исчезла потребность в смелой и прямолинейной разоблачительности, иссякла небывалая прорва сатирической продукции. «Смех среди руин» должен быть качественно иным — это почувствовали создатели журнала «Сатирикон», возникшего в начале 1908 года вместо старого юмористического еженедельника «Стрекоза». Вокруг него объединились лучшие «смехачи» того времени, старшие из которых еще не перешагнули порога тридцатилетия, а младшим едва минуло восемнадцать. Но все они успели уже вкусить лакомого плода гласности и были с избытком наделены уникальным даром смешить и подмечать смешное. Такой журнал, ставший поистине явлением русской смеховой культуры, должен был возникнуть, и он возник. Импровизационность и беспечный богемный дух, высокий художественный уровень в сочетании с демократичностью — все это обеспечило популярность «Сатирикона» у читающей публики всех социальных уровней.

    –1911 годы стали его «звездным часом», его «акмэ» — величайшая заслуга «Сатирикона». Поэту не пришлось унизительно обивать редакционные пороги, ему сразу была предоставлена возможность выйти к широкому, поистине всероссийскому читателю. Более того: полная независимость позволила Саше Черному выявить себя сполна в свободной художественной игре. Еще бы! Ведь то, что было совершенно недопустимо в «толстых» журналах, не возбранялось в шутейном цехе. Саша Черный и впрямь был неистощим на всевозможные «словесные тонкие-звонкие фокусы-покусы». Вот один только пример — прием отторжения образа и развертывания его в иной плоскости, когда метафора начинает жить как бы самостоятельной жизнью:

    Есть еще острова одиночества мысли —
    Будь умен и не бойся на них отдыхать —
    Там обрывы над темной водою нависли —
    Можешь думать… и камешки в воду бросать…

    «Сатириконе»), была подведена теоретическая база под генезис новаторства через сферу комического. Как показала практика, все сколько-нибудь стоящее в поэзии способно появиться не в следовании сложившейся ритмико-словесной системе, а в нарушении общепринятых правил.

    Именно таким нарушителем табу явился Саша Черный. Прежде всего сказалось это в расширении поэтического словаря путем введения слов явно непоэтических, антиэстетичных, даже грубых. Что еще? Смешение жанров, сближение высокого и низкого, расшатывание стихотворных размеров, гибко и непринужденно следующих за ходом мысли, — вот далеко не полный перечень нововведений Саши Черного, взрывавших сложившуюся поэтику, что требовало немалой дерзости и стойкости духа. В поисках «Новой Красоты» надо прислушиваться только к себе — к такому выводу пришел поэт и неукоснительно следовал ему:

    Сядь к столу, возьми бумажку
    И пиши остро и четко.
    — прочти, почувствуй
    И спроси у сердца: верно?
    Только так придешь к искусству.
    — злая скверна.

    И если внешне стих Саши Черного подчас угловат и фактура его груба, надо всегда помнить — это не от неумелости, ибо «всяк спляшет, да не как скоморох».

    «книжными клопами» и «литературными урядниками», как поименованы в стихах Саши Черного критики. Не замечен, может статься, оттого, что сатира и юмор никогда не шли в общелитературный счет. Что-что, а кастовость пишущая братия блюла и блюдет строго. Но есть нечто более важное, чем изобразительность, ухищренная звукозапись и прочие магические атрибуты стихосложения. Имеется в виду то, о чем писал Ю. Тынянов: «Каждое новое явление в поэзии связывают прежде всего с новизной интонации». Обладал ли Саша Черный ярко выраженной литературной повадкой? Безусловно. Иначе не был бы так длинен хвост подражателей — поэтов-сатириконцев, не избегших его властительного влияния. Но продолжателей среди них нет, да и не могло быть, ибо индивидуальность — товар штучный. Органичность взаймы не возьмешь — ее надобно открыть в себе самом. Эту мысль можно вычитать в надписи, сделанной Сашей Черным на книге, которую он подарил младшему собрату по «Сатирикону», специализировавшемуся одно время на перепевах его сатир: «Василию Васильевичу Князеву с самым искренним желанием найти ему себя (в полный рост). Февр. 1911. Саша Черный» [2].

    Вернемся к разговору об интонации. Она может быть уподоблена генетическому коду, присутствующему буквально в каждой поэтической единице. Для ясности проведем эксперимент. На пробу возьмем какую-нибудь строфу Саши Черного. Вовсе не обязательно самую характерную или броскую — пусть будет что-нибудь скромное, хотя бы такое:

    Я поведу вас узкою тропой,—
    Вы не боитесь жаб и паутины? —
    Вдоль мельницы пустынной и слепой,

    Не удивлюсь, если любитель поэзии, наделенный слухом и знакомый с поэзией Саши Черного (но не с этими строками), с ходу, что называется по интуиции, угадает автора. По каким признакам? Попробуем разложить все по полочкам. Во-первых: ну кто, кроме Саши Черного, с такой непринужденной естественностью мог ввести в лирический текст… жабу? Большинство его собратьев по перу не то что побрезговало бы, нет, — просто-напросто не заметило бы это малосимпатичное существо. Во-вторых, быть может, секрет в бегло мелькнувшей, словно солнечный лучик, улыбке, без которой Саша Черный, кажется, немыслим?

    Все это так, и наблюдения сами по себе верны. Но, сдается мне, что при этом уловлены лишь частные приметы музы Саши Черного. А вот главное не удалось схватить. То, что составляет особое обаяние его стиха: пленительную пластичность, обволакивающую уютность речи, доверительность тона, какое-то удивительное добросердечие. Все это ускользает и не подлежит умозрительному истолкованию. Я бы предложил такое определение: интонация — это личность поэта, воплощенная и растворенная в ритмическом и образном строе стиха. Не потому ли мы о любимом поэте судим так, будто лично были знакомы с ним? В полной мере это относится и к Саше Черному. Трудно припомнить, у кого были столь же близкие, чуть ли не закадычные взаимоотношения с читателем. Поэт запросто, по-свойски приглашает его в гости:

    Кто желает объясненья
    Этой странности земной,

    Побеседовать со мной.

    Венедикт Ерофеев в эссе, посвященном Саше Черному, выделил в нем именно эту особенность: «Все мои любимцы начала века все-таки серьезны и амбициозны (не исключая и П. Потемкина). Когда случается у них у всех по очереди бывать в гостях, замечаешь, что у каждого что-нибудь да нельзя. „Ни покурить, ни как следует поддать“, ни загнуть не-пур-ла-дамный анекдот, ни поматериться. С башни Вяч. Иванова не высморкаешься, на трюмо Мирры Лохвицкой не поблюешь. А в компании Саши Черного все это можно, он несерьезен, в самом желчном и наилучшем значении этого слова <…> С Сашей Черным хорошо сидеть под черной смородиной („объедаясь ледяной простоквашею“) или под кипарисом („и есть индюшку с рисом“) <…> здесь приятельское отношение, вместо дистанционного пиетета и обожания» [3].

    Однако было бы заблуждением думать, что приглашения к взаимной откровенности всегда лукавы или простодушны. Отнюдь. Нередко в них звучит душевный надрыв и инфернальные нотки, заставляющие вспомнить Достоевского:

    Мой близкий! Вас не тянет из окошка

    Ведь тянет, правда?

    Кто же этот визави и адресат стихотворных обращений Саши Черного? Догадаться нетрудно: тот, кто был основным потребителем печатной продукции — российский интеллигент. Связь, судя по всему, была взаимной или, как говорят сейчас, обратной. Об этом свидетельствует хотя бы стихотворное письмо «киевлян-медичек», на которое поэт ответил феерически-надрывной исповедью — «Бодрый смех». Или факт, рассказанный И. М. Василевским (He-Буквой), как в Томске полиция закрыла кружок молодежи, в котором обсуждались стихи Саши Черного. Читатель, может статься, потому доверился Саше Черному, что едва ли не впервые в отечественной поэзии тот заговорил от его имени — самого обыкновенного, заурядного, ординарного человека — человека «как все», или, по слову А. Шопенгауэра, «фабричного товара природы». Для пущей убедительности поэт принял его обличье. Срыватель «всех и всяческих масок», он сам воспользовался литературной маской. Кажется, никогда не знала наша словесность такой охоты к ряженьям и переодеваниям, как в начале XX века. Какая-то воистину повальная страсть к литературным мистификациям, к созиданию «творимой легенды». Надо полагать, что вся эта захватившая писательский мир карнавальность и театрализация жизни-игры была порождена изломом веков, когда «красивый калейдоскоп жизни стал уродливо искажаться, обращаясь в дьявольский маскарад» [4].

    Раздвоенность литературного бытия обернулась стилизациями под галантный XVIII век или под языческую Русь. На этом костюмированном балу одни были обряжены в косоворотку, другие — в желтую кофту, а кто-то — «в чем-то испанском» или «в чем-то норвежском»… Правда, эта упоительная игра в богему была не столь весела и безмятежна, как может показаться на сторонний взгляд. Скорее она напоминала шутовской канкан у «бездны мрачной на краю»: то ли агония, то ли фарс, обернувшийся вскоре трагической мистерией. Несомненно, что многие прожигали жизнь с ощущением близящегося возмездия.

    «балаганчик», над входом в который светился «цветной фонарь обмана», поэт заявился в удручающе шокирующем некарнавальном облачении. Пиджак да брюки — гардероб среднего чиновника. Выбор, сказать по правде, был рисковый (в цирке это называется «смертельный номер»). Ведь кое-кто мог вполне принять личину за подлинное лицо автора. И в первую очередь те, кто ведал выдачей права на жительство в литературном участке. Не зря Саша Черный предварил свою новую книгу эпиграммой с четко обозначенным адресатом — «Критику». Подсказ, однако, не был услышан. Большинство маститых и полумаститых оценщиков от литературы отождествляли поэта с его лирическим «я». Пожалуй, разве что К. Чуковский да А. Амфитеатров провели в своих рецензиях четкую границу, отделив поэта от его литературной маски.

    * * *

    — это мера органичности поэта, продуманная стихотворная совокупность, скрепленная некой сквозной идеей, предполагающей последовательное чтение от начала до конца. Выстраивая архитектонику книги, поэт как бы начинает сам осознавать внутреннюю логику связей и соответствий между отдельными стихотворениями, возникавшими не по какому-то, хотя бы смутному плану, а по наитию, в стихийной бессистемности. Выходит, что, собранные вместе, они способны воссоздать мир поэта во всей полноте. При этом нелишними оказываются даже не совсем удачные стихи, малоприспособленные для самостоятельного существования. Поставленные в книге на свое место, они как бы протягивают руки друг другу, образуя монолитное единство, перекликаясь между собой. Стало быть: понять принцип, который двигал автором при организации книги, — значит подобрать ключ к миропониманию поэта.

    Итак, в 1910 году вышли «Сатиры» — первая книга стихов Саши Черного. Нет, я не ошибся, ибо первой она названа самим поэтом в его краткой автобиографии (надо думать, он умышленно забыл о своем не совсем удачном книжном дебюте). Компоновка «Сатир» сопровождалась творческими муками особого рода: «Душа моя страдает, время идет, и я волнуюсь, как родильница перед первыми родами, — жаловался Саша Черный в письме К. И. Чуковскому. — Книжка висит над головой и положительно мешает работать». В конечном счете он пришел к идее сплошной циклизации, то есть соединению стихов в связки-разделы, спаянные и перекликающиеся меж собой в пространстве книги. Найденный принцип станет общим для всех последующих книг поэта.

    Надо заметить, что Саша Черный с тщанием подошел не только к составлению книги, но и к таким ее частностям и деталям, как заголовки разделов, выбор эпиграфов к ним — ко всему, что было призвано работать на общий замысел. Даже к оформлению, ибо известно, книгу, как и человека, «встречают по одежке, провожают по уму». Видимо, поэту было важно, чтобы его первую книгу стихов встретили хорошо. Не потому ли подбор графических соответствий поэзии был доверен художникам, близким по духу Саше Черному и, к тому же, его добрым знакомым: сатириконцу Ре-Ми и «мирискуснику» М. В. Добужинскому, чьи «Гримасы города» так органично вписались в художественную систему «Сатирикона».

    Обложка работы Ре-Ми оформлена в виде обоев грязнозеленого цвета с трафаретным рисунком. Футуристы, помнится, тоже использовали обои в своих первых альманахах — дабы эпатировать публику. У Ре-Ми была иная цель. Художник удивительно точно почувствовал сквозной мотив «Сатир»: образ комнаты — «коробки тесной», где, «словно ерш на сковородке, обалделый человек». Надоевшие, опостылевшие стены вырастают в символ жизненного тупика: «Дома стены, только стены, дома душно и темно!», «Дома четыре стены — можешь в любую смотреть…». В сущности, затрапезный декор книги под стать будничной униформе героя «Сатир». Благодаря удачно найденному изобразительному решению определенный настрой создается еще до прочтения книги.

    Но вот она раскрыта. Каждый раздел предварен заставкой-миниатюрой М. В. Добужинского, представляющей собой графическое истолкование темы. Исполнены они с присущим этому мастеру изяществом, лаконизмом и колкой иронией, что как нельзя лучше отвечает духу «Сатир».

    «Человек в очках»: на фоне окна застыла постная фигура интеллигента-идеалиста, а в проеме за ним виднеется безрадостный городской ландшафт. Один вид этой безликой физиономии невольно вызывает в памяти строки Саши Черного:

    Кожа облупилась, складочки и складки,
    Из зрачков сочится скука многих лет.
    Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?
    Я? О нет, не надо! Ради Бога, нет!

    общество в начале века. Проницательному и беспощадному анализу этого недуга был посвящен и вышедший в 1909 году сборник статей о русской интеллигенции «Вехи». «Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией; между нами почти нет здоровых людей, — все желчные, угрюмые, беспокойные лица; все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены», — констатировал М. О. Гершензон. Единство Саши Черного и «Вех», выросших от одного корня, было с ходу подмечено К. И. Чуковским: «Тысячи Черных Саш должны были ныть, выть и биться о стену головой, чтобы это оформилось в доцентские периоды Гершензона, и как боль жизненна, подлинна, раз она сразу сказалась и в философическом сборнике и в журнале для свистопляски, — на двух полюсах нашей литературы?» [5]

    В названии заглавного раздела, которым открывается книга Саши Черного, использовано евангельское выражение: «Всем нищим духом». Обидное, оскорбительное и в то же время пронзительно болезненное заглавие-посвящение. Будто в кривом зеркале, коверкающем черты лица, доводя их до гротеска, перед читателем был явлен жалкий, нелицеприятный облик современника. Личность, отчасти уже знакомая по чеховской прозе. Вот далеко не полный перечень симптомов болезни, которую Саша Черный определил как «малокровие нищей души»: внутренний разлад и опустошенность, незнание и боязнь народа, отторженность от природы, сознание собственной никчемности и бесполезности, отчужденность в отношениях с себе подобными и в то же время стадная нетерпимость ко всем, мыслящим инако, не разделяющим передовые, с их точки зрения, взгляды.

    Повседневность всех этих квартирантов, жильцов, служащих, дачников, пассажиров трамвая стандартизована и убого ограниченна. От «проклятых» вопросов, от бесплодного суесловия споров — споров «без исхода, с правдой, с тьмой, с людьми, с самим собой» — они готовы кинуться в другую крайность — в суетность, долженствующую имитировать жизнеподобную активность:


    Кричали. Я тоже кричал.
    Махал рукой. Возмущался.
    И карточку приставу дал.

    Во всем этом есть, право, какая-то механистичность. Если же попытаться суммировать отдельные слагаемые сутолоки городского бытия, то, боюсь, сольются они в одно слово — «скука».

    «Сатиры», прочными нитями связана с остальными разделами книги, где она повернута иными гранями и аспектами, явленными в чисто внешних формах бытования. «Быт» — заглавие следующего раздела. Пояснений оно едва ли требует. В схваченных с беспощадной зоркостью мелочах жизни, в подробной вещевой конкретике воссоздана среда обитания интеллигента. Или, выражаясь резче и определеннее, — та будничная «обстановочка», что порождена и взлелеяна обывателем, которому для бытового комфорта потребна вовсе не культура в строгом и высоком понимании этого слова, а некий суррогат. Он трансформирует высшие проявления человеческого духа в сферу обслуживания бездуховной души. Приспосабливая, снижая, тиражируя их, он способен опошлить даже истинные ценности. Так, скажем, в начале века непременными атрибутами гостиной были репродукции — беклиновский «Остров мертвых» либо репинский «босой Толстой». А каковы они — нынешние аксессуары престижности?

    Как много, оказывается, может сообщить о владельце содержимое чемодана среднестатистического петербуржца, собирающегося на курорт:

    Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма,
    Желтые ботинки, Брюсов и бандаж.

    — вещи вопиют. Попутно можно заметить, что в этих строках содержится элемент пародии — иронический перепев коронного бальмонтовского приема нанизывания слов, начинающихся на одну букву (в данном случае это буква «б»). Но это к слову.

    От житейской скверны, от «мусора безрадостного быта» естественно воспарить — куда? — конечно, к сферам возвышенным, к эмпиреям культуры и политики. Невозможно представить времяпровождение интеллигентного человека без обмена информацией (в наше время даже возникло такое словечко «пообщались»). «Прочитали Метерлинка?» — «Да. Спасибо, прочитал». — «О, какая красота!» Или из сегодняшнего лексикона: «Читали в последнем номере „Независимой газеты“?» Отсюда легко понять, что два следующих раздела «Сатир» посвящены текущей литературе и газетной злобе дня.

    Из самого названия «Авгиевы конюшни» явствует, что поэт взвалил на себя черновую работу по расчистке «стойла Пегаса» от мусора и грязи. Присматриваясь к властителям дум, снискавшим шумный, скоропалительный успех, Саша Черный нередко испытывал чувство разочарования: «Не то что вместо хлеба камень, а как в детском обмане: одна конфетная бумажка, в ней другая, в ней еще другая, а в последней — ничего» [6].

    Здесь речь идет о писательской элите, о кумирах читающей публики. Но помимо них в литературном цехе процветала развязная и наглая бездарь, прометействующие бормотальщики с чужого голоса. Касательно их Саша Черный беспощадно ироничен и уничтожающе язвителен: «Писаря и фельдшеры, начитавшись „Золотого Руна“, любят узывно выражаться, — одним — наиболее расторопным и крикливым везет, и они становятся на полторы недели знаменитыми». Эпоха модерна в его представлении ассоциировалась с разгулом порнографии, снобизмом, манерностью, скороспешными братаниями со стихиями. Отсюда печально-гневная констатация:

    А наш изысканный Парнас

    Но апофеозом вакханалии, устроенной торгующими в храме, стали, по убеждению Саши Черного, футуристы. Они весело и скандально вломились в литературу, бросив вызов здравому смыслу, эпатируя в целях рекламы публику. Они и послужили мишенью наиболее, пожалуй, острых стрел из сатирического колчана Саши Черного. Впору подивиться тому, что Саша Черный, чья поэзия воспринималась как «пощечина общественному вкусу», напрочь отверг русский авангард. А опровергатели, напротив, называли Сашу Черного «поэтом почитаемым» (В. Маяковский). Как это прикажете понимать? Противоречия, думается, нет. Внутренняя свобода, которая потребна поэту, чтобы вольно разговаривать с миром, ничего общего не имеет со вседозволенностью, с фрондерским попранием моральных заповедей. «Не потрафляй, даже если ты можешь рассчитывать на восемнадцать изданий», — гласит один из афоризмов Саши Черного, обращенный к собратьям по перу. Сам он был на этот счет исключительно строг и бескомпромиссен. Однако подобная, строго моралистская позиция в ту пору не могла не восприниматься как некий анахронизм и донкихотство. Из тех немногих, кто по достоинству оценил беспощадные клеймления и ярое ратоборчество Саши Черного, был Амфитеатров: «Наконец-то! — восклицал он, — на Руси подрастает и крепнет новый „рыцарь духа“, воинственный, мужественный и сильный» [7].

    В названии раздела «Невольная дань» слышится — не правда ли — оттенок какой-то извинительности. И то сказать: разве пристало поэту — Поэту с большой буквы отбивать хлеб у газетных зоилов и борзописцев, ведущих свой род от гоголевского Тряпичкина, излагать в рифму то, что изжевано вчерашними газетами? Достойно ли — воспользуюсь метким выражением Амфитеатрова — заниматься «размениванием золотого таланта на двугривенные очередного гонорара» или, преодолевая брезгливость, вновь и вновь разоблачать звериную сущность густопсовых черносотенцев — всяких там дубровиных, марковых, пуришкевичей? Ведь сам Саша Черный лучше, чем кто-либо, осознавал, что не в них дело:


    Погрузили нас в черный безрадостный сон?

    Не потому ли поэт впоследствии исключил этот раздел из состава «Сатир»? Ибо ничто не устаревает так стремительно, как крамола, еще вчера требовавшая гражданской отваги и сатирической изощренности.

    Да, это так. Но вот что поражает: вникая сегодня в злободневные подробности «бездарной толчеи российских дел» почти что вековой давности, невольно начинаешь проецировать их на день нынешний. Иной раз диву даешься, сколь современно звучат те «наивные» вопросы, которые когда-то волновали поэта.

    А либеральные балалайки, ораторствовавшие с трибуны Таврического дворца? Читая об этих вершителях государственных судеб, более всего озабоченных собственными политическими амбициями, борьбой парламентских фракций и партий, желающих покрасоваться («театр для себя») и менее всего задумывающихся о том, как их словопрения аукнутся в судьбе страны и народа, поражаешься их теперешним соответствиям и подобиям.

    Ведь в основе их лежит подлинное гражданское чувство, искренность и глубина тревоги («считать ли себя мне холопом иль сыном великой страны?»), бессилье гнева, когда поэт понимал, что изменить что-либо он не в силах, что зло неискоренимо, но носители его должны быть пригвождены к позорному столбу. Именно это позволяет считать уколы злободневного жала фактом поэзии, ибо несомненным признаком последней является способность к долговечности.

    «Послания» идет на убыль отрицательно окрашенная лексика. В стихах все больше улыбки, ласкового солнечного света. Вроде как, помните, в детской игре: тепло… еще теплее… жарко! Знакомый нам городской житель, попав на пляж (на дачу, на «кумыс»), начинает разоблачаться, и вместе с одеждой — о чудо! — «вся интеллигентность слетает радостно-легко, точно это была городская случайная форма, тесная, будничная, общеобязательная и потому надоевшая бесконечно»[8].

    От солнечной ласки начинают оттаивать бумажно-чернильные души. Даже в самых заскорузлых монстрах казенного аппарата начинает проглядывать нечто человеческое:


    Растянувшись, как краб,
    Полицейский с отрадою
    Из песку лепит формочкой баб.

    Средь столбов с перекладиной

    Кормит мопса говядиной
    С назиданьем при каждом куске.

    Бюрократ в отдалении
    Красит масляной краской балкон.

    И не знаю: где правда, где сон.

    От курзалов и купальных будок действие, как говаривали когда-то, «переносится в Пизу» — то бишь, в Житомир, узнаваемый в сочных бытовых зарисовках, которые составили раздел «Провинция». С этим городом у Саши Черного связаны не только разочарования юности, но и первая робкая любовь и первые рифмованные строки, написанные в сладком бреду. Потому-то, наверное, на смену «добродушию ведьмы», которым отличались его петербургские гротески, приходит беззлобный юмор. В картинках провинциальной жизни поэт воскрешает и любовно живописует бесконечно милые подробности и потешные нравы родной улицы, сохраненные его образной памятью.

    — ведь для них провинция была лакомой темой, считалась их удельной вотчиной. И впрямь, те причудливые, карикатурные, дикие формы, которые приобретает цивилизация, внедряясь в захолустье, давали простор для остроумия и насмешек. Вот и в провинциальных шаржах Саши Черного ощутима изрядная доля иронии. Однако все же преобладает снисходительно-доброжелательный настрой. По-видимому, некоторую ностальгическую идеализацию сообщила провинциальным шаржированным зарисовкам удаленность во времени и пространстве (взгляд из Петербурга по прошествии 4–5 лет). Но, возможно, причина лежит глубже. Нельзя исключить, что в простоте и безыскусности нравов, в хлебосольстве и домовитости, в патриархальных обычаях, сохранившихся в губернской и уездной глуши, поэт интуитивно угадывал некий нравственный оплот, который еще как-то противостоит нашествию цивилизации (о чем речь впереди).

    И наконец, под занавес, в качестве заключительного аккорда: «» — цикл, проникнутый душевным умиротворением, искрящийся буйным весельем. Впрочем, и он не до конца свободен от скепсиса и иронии (оно и понятно: сатира есть сатира, пусть даже лирическая). В этом разделе Саша Черный словно задался целью напомнить «пиджачным» людям, задавленным городом, сколь сладостны земные плоды и благодатны простые радости бытия. Впору усомниться: ужель это тот самый желчный пессимист, что в исступленном отчаянье слал проклятия жизни «мерзкой и гнилой, дикой, глупой, скучной, злой»? Кто, как не он, язвительно издевался над интеллигенцией? (Так и вертится на языке слово «гнилая», приклеенное в эру диктатуры пролетариата.) Пренебрежительный этот штамп заставляет нас вновь вернуться к образу героя «Сатир». Затем, чтобы, наконец, разобраться, как же относился к нему автор.

    Прежде всего надо сказать, что почти всеми рецензентами Саша Черный был дружно титулован глашатаем интеллигенции. А его «Сатиры», прочно вписавшиеся в духовный инвентарь эпохи, были поименованы в одном из критических откликов молитвенником современного интеллигента. Подобные обобщения, видимо, были не лишены оснований, ибо в сумме привычек, поступков, речевых стереотипов Сашей Черным был действительно запечатлен собирательный образ. Образ исключительной обобщающей силы, вернее всяких внешних атрибутов (пенсне, шляпа, бородка клинышком), дающий представление, что такое «интеллигент». Категория, смею думать, не столько социальная, сколько нравственная и психологическая. И, как всякий точно уловленный художником человеческий тип, он, этот образ, не только нес в себе приметы своей эпохи, но и обнаруживал поразительную живучесть во времени. За примерами недалеко ходить: квартирант из стихотворения «Колумбово яйцо», погруженный в глубокомысленные раздумья о собственной роли и о предназначении дворника, — не родной ли он брат Васисуалия Лоханкина? Различие, разумеется, есть, но оно, видимо, в подходе авторов к своим персонажам. Важно понять, чем движим сатирик, взявшийся за «отравленное» перо. Иначе говоря, надобно ответить на сакраментальный вопрос: Авторы «Золотого теленка» так препотешно, с какой-то веселой лихостью высекшие незадачливого «мыслителя» из «Вороньей слободки», похоже, ни на секунду не сомневались в правомерности наказания. И поделом: всяким лишенцам, «жалким ничтожным» личностям не место в новом мире.

    Что касается Саши Черного, то общепринятые мерки для оценки обличительной литературы к нему не применимы. Недаром присяжные регистраторы от литературы пребывали в растерянности, не зная, по какому разряду числить его писания: «Какая странная сатира! Сатира-шарж, почти карикатура, и вместе с тем — элегия, интимнейшая жалоба сердца, словно слова дневника» [9]. И подлинно: вчитайтесь в горько-издевательские строки Саши Черного — «в них наши забытые слезы дрожат». Сатиры его — это письма к ближним, попавшим в беду, к тем, кто умудрился собственную жизнь — дарованное им драгоценное чудо — так бездарно исковеркать.

    Задача сатиры — заставить содрогнуться, вызвать дрожь отвращения, явив лик в беспощадном зеркале подноготной правды. Саша Черный как сатирик в этом деле преуспел. Однако изничтожение персонажей не самоцель. Он оставляет «малым сим», этим бедным взрослым, заблудившимся, «словно дети в незнакомой роще», надежду на духовное выздоровление. Поэт не уставал повторять: «Быть живым драгоценней всего!», ибо верил и знал точно, что там, за тучами, есть солнце, что «лес и небо, как нежная тайна, а от боли лекарство — смех». Воистину гимном веселью и радости звучат мажорные строки «Карнавала в Гейдельберге»:


    Платья серых будней — пиджаки,
    Люди тряпки пестрые надели,
    Люди все сегодня — дураки.

    Смех объединил разрозненные человеческие особи в задорно хохочущее братство. Таких вспышек беспечности, таких мгновений внутренней раскрепощенности в жизни каждого наперечет. Но тот, кто хоть изредка способен отдаться вольному полету фантазии, отрешиться от стандартизированной повседневности, уже не безнадежен, не совсем мертв. Этим проблеском надежды (быть может, иллюзорной) завершаются «Сатиры», а с ними и последний раздел книги — «Лирические сатиры», уже самим своим названием передающий эстафету следующей книге стихов — «Сатиры и лирика».

    * * *

    … С этим парадоксальным слиянием двух начал, с двусоставностью творчества Саши Черного приходится сталкиваться на каждом шагу. Ибо Саша Черный принадлежит к тому редкому типу художника, чей смех замешан на слезах. Как-то Арсений Тарковский назвал его великим юмористом и сатириком. Почетный титул, однако мне представляется, что Сашу Черного все же следует числить несколько по другому ведомству. Он принадлежал к той уникальной ветви словесности, которая именуется трагикомедией, с ее неизменными символами — театральными масками скорби и смеха. Его родственники по прямой линии — Гоголь, Чехов… Не случайно сатириконец Д’Актиль, высоко ценивший талант Саши Черного, однажды обмолвился: «Он был не чета нам…» Что имелось в виду? Надо полагать, не одна лишь разница в даровании, но и качественное отличие. А именно то, чем отличается способность к острословию от амбивалентности смеха. Имеется в виду особое свойство души, рожденное из ощущения разлада мира чаемого и мира сущего. Не зря подмечено, что все великие юмористы в жизни чаще всего печальны и мрачны.

    Вот и Саша Черный весь, кажется, соткан из полярностей и противоречий — возвышенное и земное, нежность и колючесть, кротость и бунтарство, консерватизм и эксцентричность, утверждение и отрицание… Можно долго продолжать подобные антитезы. Откуда эта двойственность? Сам Саша Черный только раз проговорился или, вернее, дал подсказ, где следует искать ее истоки. В стихотворении «В пространство» — своего рода визитной карточке поэта, открывающей книгу «Сатиры и лирика», — сказано следующее:

    Ужель из дикого желанья
    Лежать ничком и землю грызть
    Я исказил все очертанья,

    Я в мир, как все, явился голый,
    Я шел за радостью, как все.

    Я сам? Иль ведьма в колесе?

    не выело его «дух веселый», что сумел он сохранить в неприкосновенности свои детские представления и верования, защищая их оружием смеха, иронии и сатиры.

    Именно в таком качестве, в роли воителя запомнился Саша Черный современникам: «В этом тихом с виду человеке жила огненная злоба» (П. Пильский). Но далеко не все из них догадывались, что «заклятие смехом» — не что иное, как рыцарская защита своих идеалов. Впрочем, Саша Черный сам дал предельно четкую и поэтически емкую формулу своего необычного дарования:

    Кто не глух, тот сам расслышит,
    Сам расслышит вновь и вновь,
    Что под ненавистью дышит

    Недаром последняя строка вынесена в заголовок настоящей статьи. В ней квинтэссенция того энергетического потенциала, который питал музу Саши Черного. Впрочем, не его одного. Вот слова, сказанные М. Булгаковым в его первом художественном фельетоне «Муза мести», посвященном Некрасову: «Но не может жить великий талант одним гневом. Не утолена будет его душа. Нужна любовь. Как свет и тени…»

    В сущности, все творчество Саши Черного — это изъявление любви, и надо только уметь разглядеть ее. И недаром поэт уподоблял свою лирику райской птице, привязанной на цепочке, которую «свирепая муза» сатиры хватает время от времени «за голову и выметает ее великолепным хвостом всякого рода современную блевотину» [10].

    Отсюда композиционный принцип книги стихов «Сатиры и лирика», раскрывающейся двустворчатым складнем. Пафос отрицания (разделы «Бурьян», «Горький мед», «У немцев») уравновешен пафосом утверждения (раздел «Иные струны»). У книги как бы два крыла — темное и светлое, что нашло свое воплощение в единственном скромном украшении книги — виньетке работы С. Чехонина, вынесенной на обложку. Венок из кленовых листьев оливково-желтого и буровато-черного цвета, медленный хоровод темного и светлого выглядит неким геральдическим знаком Саши Черного.

    На первый взгляд может показаться (такая мысль высказывалась в рецензиях), что, в принципе, Саша Черный в новой книге ничего нового не предложил и продолжал разрабатывать темы «Сатир». Но это не совсем так, а если вникнуть — совсем не так. И вот почему. Заставляет задуматься хотя бы то, что Саша Черный снабдил каждую из них подзаголовком: книга 1-я и книга 2-я (что оставалось неизменным при всех последующих переизданиях, даже берлинском). Следовательно, рассматривал их совокупно — как , как нечто целое, взаимодополняющее. Смею думать, что из этого следует не так уж мало.

    Представляется, что обе книги вкупе как бы моделируют миропонимание поэта, которое зиждилось на идущих издревле, еще от времен Адама представлениях о делении мира на Добро и Зло. В книге «Сатиры и лирика» эти противоборствующие категории разведены по сторонам, в «Сатирах» же — полнейшее столпотворение. Героем последних был обычный, средний человек, редко выступающий как носитель абсолютного добра или зла: «… человек то змей, то голубь, — как повернуть», — скажет Саша Черный в «Библейских сказках». Постоянно квартирующие в человеческой душе ангел и дьявол находятся в непрерывном борении и тяжбе. Стало быть, в таком понимании композиционный расклад двухтомника таков: с одной стороны — Добро, с другой — Зло, а посередке человек, стоящий перед выбором. Само собой, это только схема и, как всякая схема, она страдает синдромом прокрустова ложа, не способна вместить все сложности и разнообразие поэтического мира. Но, мне думается, она все же позволяет обнаружить на стыке двух книг контрапункт миропорядка Саши Черного. Именно здесь средоточие, где сходятся все концы и где все противоречия сведены в некое гармоническое единство.

    * * *

    За выяснением основополагающих начал поэтического мира Саши Черного мы забыли о нашем путешествии по второй книге стихов «Сатиры и лирика». Итак, открывается она разделом «Бурьян». Смысл и происхождение заголовка проясняет строка поэта: «Иль мир бурьяном зла зарос».

    Бурьян зла… Саша Черный, пишущий о мерзопакостном человеческом чертополохе, о «рухляди людской», — зол, гневен, желчен, яростно негодующ… В сатирах он отводил душу, ибо в повседневной жизни, сталкиваясь с наглыми проявлениями зла, поэт обычно увядал и замыкался. Тематика уже первых стихотворений раздела позволяет заключить, что истинным средоточием зла Саша Черный считал город. И не просто некое урбанистическое пространство, а персонифицированно — Петербург, с его лекционными залами, вернисажами, питейными и увеселительными заведениями и пр. Здесь обиталище и гнездилище зла. Здесь оно приобретает невиданно грандиозные и ужасающие формы, такие, скажем, как стадность. При этом скопище человеческих особей в гиперболическом преломлении поэта обретает подобие химерического шабаша вроде гоголевских кошмаров и фантасмагорий:

    Весело, весело! Пестрые хари
    Щелкают громко зубами,

    Прямо оторопь берет — невольно приходят на ум слова, взятые Радищевым в качестве эпиграфа: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Зло, оно уверено в своей всесильности и неистребимости. Неспроста более всего ему пристали такие эпитеты, как торжествующее, нахрапистое или, по определению Саши Черного, сторукое. Однако при всей многоликости оно сводимо к трем основным исчадиям: Пошлости, Хамству и Глупости (зачастую, впрочем, все они слиты воедино). Пуще всего Саше Черному был ненавистен дурак — категория вечная и далеко не безобидная. Ибо, по словам поэта, именно «глупость все ценности превращает в карикатуры: вместо гордости у нее наглость, вместо общественности стадность, вместо любви флирт, вместо славы успех…». Сознавая тщетность усилий, поэт вновь и вновь бросался в бой, стремясь по мере сил хотя бы исправить «опечатки в безумной книге бытия».

    Позволю себе некоторую рокировку: минуя раздел «Горький мед» (к нему мы еще вернемся), перейдем сразу к разделу «У немцев». По сложившейся традиции давать свое толкование названию разделов задумаемся: с чего, право, Саша Черный вздумал особо выделить путевые зарисовки, связанные именно с Германией, а, допустим, не с Италией, где ему довелось бывать не реже? Заметим также, что при отборе поэт руководствовался не одним географическим признаком, ибо многие стихотворения с пометой «Гейдельберг» не были включены в «немецкий» отдел и нашли свое место в «Лирических сатирах» или «Иных струнах». Надо думать, Саша Черный вознамерился создать поэтический бедекер отнюдь не по Германии, а по некоей империи зла, каким ему представилось цивилизованное общество зарубежья.

    «бурьян» куда менее зловреден и ядовит, нежели «цветы зла», взращенные на ухоженной и упорядоченной европейской клумбе. Хотя они и чем-то схожи: наша «мадам», пытавшаяся оградить свою дочку от «голодранца студента Эпштейна», и фрау, мать отравившейся Минны, которая «с густым благородством на вдовьем лице» отправилась за справкой, удостоверяющей, что «Минна была невинна». Последняя, пожалуй, страшнее. Фарисейская добропорядочность, пуризм, следование приличиям вытравили из нее все человеческое, даже такое естественное проявление чувств, как горе. Можно ли считать цивилизацию и прогресс благом, если они ведут не к увеличению любви к людям, ко всему живому на земле, а к разрушению личности, к разобщению людей, превращению народа в социум, в арифметическое большинство «бездарно и безрадостно похожих, как несгораемые тусклые шкафы»? Видимо, именно таким апогеем обезличивания показалась поэту Германия, где пошлость, точнее — коллективная пошлость, возведена в абсолют: «Видишь, как они гуляют ins Grüne[11], как торгуют могилами своих великих писателей; видишь их на рынке, на публичных лекциях; видишь их идиотских корпорантов: на празднике гимнастического клуба; видишь Берлин — эту огромную лавку и пивную с его нелепыми монументами и портретами кайзера; видишь детей, юношей, стариков, старух, девушек и самок („раскрахмаленных лангуст“)». Эти дышащие негодованием и презрением слова принадлежат А. Куприну. Пожалуй, резче и выразительней о «немецком» цикле сказать невозможно, и потому закончу его же словами: «И надо всем этим — лицемерие, затаенное любострастие, обалделая маршировка в ногу, крикливый пивной патриотизм, шаблон, индюшечья надменность и плоская, самодовольная тупость»[12].

    Раздел «Горький мед» видится мне неким буфером между двумя полюсами книги стихов. Все градации сатиры — от легкой усмешки и издевки до трагических гротесков — соседствуют с прорывами в страстный лиризм и — другого слова не подберу — в целомудрие. Для чуткого читателя раздвоенность ощутима уже в самом названии раздела. Следует заметить, что Саша Черный весьма большое значение придавал заглавию — будь то книга, цикл или отдельное стихотворение, — стремясь совместить в нем многозначность и простоту. Ибо, по его глубокому убеждению, «заглавие — символ, любовно выбранное имя, а вовсе не пустая подробность. Можете ли вы прекрасное звучание слов „Дворянское гнездо“, „Отец Сергий“ подменить каким-нибудь „Ки-ка-пу“ или „Шурум-бурум“? Попробуйте»[13].

    … Понятие, в котором самой природой слиты взаимоисключающие, казалось бы, противоположности: одухотворенное, беззаветно-жертвенное, интимное чувство и чисто физиологический инстинкт. Эрос, правящий миром… Великое таинство любви… Темы эти исстари считались прерогативой поэзии. В «Горьком меде» Саша Черный подошел к этой возвышенной теме как бы с тыла: карикатура на любовь, суррогат любви, ее обывательская имитация. Все сведено либо к флиртоблуду, пикантностям, либо к узаконенным и выставленным на всеобщее обозрение формам бытования взаимоотношений между полами. В этом деформированном, «нормальном» мире первое амурное признание более походит на деловой сговор партнеров о сожительстве («Мой оклад полсотни в месяц, ваш оклад полсотни в месяц, — на сто в месяц в Петербурге можно очень мило жить…»). Пучина страстей сводится к сытому, равнодушному удовлетворению чувственности («так, знакомая близко жила»). Всего ужасней, что при этом стираются бесконечно близкие, неповторимые черты любимого существа. И вот уже «нет Гали, ни Нелли, ни Мили, ни Оли», а вместо любвеобильного франта на скамейке в Александровском саду донжуанствует безликий котелок, склоняющий «шляпку с какаду» — к чему? — ясно, к чему. Чем, право, они, добропорядочные дамы и господа, лучше панельной красотки, «чумы любви в накрашенных бровях»? «О, любовь, земное чудо, приспособили тебя!» — в сердцах восклицает поэт. Характерно, что объектом его сатир становятся не какие-то особо вопиющие «факты», а то, что в житейском, в нашем «взрослом» понимании считается нормой. Надо обладать непосредственностью андерсеновского мальчика, чтобы, отбросив покров привычного, во всеуслышание крикнуть: «А король-то голый!»

    Отнюдь не стремление купаться в житейских грязях привело Сашу Черного к «Горькому меду». В этом смысле любопытно сопоставление его с В. В. Розановым, как известно, также отдавшим дань вопросам пола в своих писаниях: «Саша Черный пишет только о грязи — выходит хрустально чисто, г. Розанов пишет только о возвышенно чистом — выходит грязно»[14].

    Слова эти возвращают нас к заглавию настоящей статьи: боль автора «Колыбельной» и «Страшной истории», обида за попранный идеал — воистину «оскорбленная любовь».

    Таимое в душе целомудрие непременно должно было вывести поэта-сатирика к чистой, не замутненной скепсисом и иронией лирике заключительного раздела — «Иные струны». Раздела, предсказанного еще в начальных строках «Лирических сатир».

    Хочу отдохнуть от сатиры…
    У лиры моей
    Есть тихо дрожащие, легкие звуки.
    Усталые руки

    И в такт головою киваю…

    Голос поэта обретает совсем иное звучание, и «сейчас же рядом расцветают у Саши Черного скромные, благоуханные, прекрасные цветы чистого и мягкого лиризма» (А. Куприн). Лирической стихии Саша Черный отдался легко и радостно, ибо истинное предназначение поэта все же не в отрицании, а в приятии мира, в восхищении его дивной красой. В сущности, он так и прошел по земле беззаботным бродягой, очарованным странником. Не побоимся сказать красиво: величественная мистерия природы, неисчерпаемая в своих проявлениях, была в сущности главным героем лирики Саши Черного.

    Теперь поэту предстояло опровергнуть собственное утверждение, что «у ненависти больше впечатлений», что «у ненависти больше диких слов», доказать, что любовь много догадливее, щедрее, прихотливее и бесконечно разнообразнее в речевом проявлении. Его описания отличаются не только зоркостью словесной живописи, но и каким-то особым поэтическим виденьем и только ему, Саше Черному, присущим «прирученным» характером образов. Вот, если угодно, небольшой букет из строк Саши Черного, где фигурирует слово «ветер»: «Вешний ветер закрутился в шторах и не может выбраться никак», «Ветер крылья светло-синие сложил», «Веет ветер, в путь зовет, злодей!», «В кустах шершавый ветер ругнулся на цепи», «По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят»… Право, трудно остановиться, отказать себе в удовольствии нанизывать еще и еще строчки, овеянные улыбкой, добротой и какой-то детской пытливостью, всепоглощенностью окружающим миром — цветущим, стрекочущим, порхающим…

    В этом месте естественно перейти к еще одной особенности музы Саши Черного — тяге ко всяческой живности, к «братьям нашим меньшим». Особенность эта, подмеченная еще В. Сириным (более известным под его собственной фамилией В. Набоков): «Кажется, нет у него такого стихотворения, где бы не отыскался хоть один зоологический эпитет, — так в гостиной или кабинете можно найти под креслом плюшевую игрушку, и это признак того, что в доме есть дети. Маленькое животное в углу стихотворения — марка Саши Черного»[15].

    — приверженность его к детскому миру. Даром что взрослый, он всегда проявлял неподдельный интерес к тем, кто только начинает познавать мир и потому свободен в своих оценках, симпатиях и антипатиях, не подвластен гипнозу общественного мнения, штампам условностей и шкале ценностей. Именно в мире малышей Саша Черный отыскал отраду и утешение, непосредственность и гармонию — все то, что чаял, но не мог найти в мире взрослых. Ибо душа маленького существа доверчиво повернута к радости, добру, ласке, любви… Дитя или вольный зверек — каждый из них естествен и особлив на свой лад.

    Впрочем, я несколько забегаю вперед: дети и звери полновластно войдут в творчество Саши Черного много позже. Но в «Иных струнах» уже сделана заявка: вслед за страницами, где безраздельно царствуют милые его сердцу — солнце, море, ветер, зелень, помещены стихи, покуда единичные, посвященные малым детям. На фоне нашей высокой поэзии, отмеченной в большинстве своем знаком бездетности, они выделяются уникальным, каким-то трогательным проникновением в душу крошечного существа.

    * * *

    Переходя словно из зала в зал, от раздела к разделу, мы проследовали через обе книги «Сатиры» и «Сатиры и лирика». Если не считать двух книжек для самых маленьких, то более книг поэта в России не выходило. После их выхода в 1911 году Саша Черный как бы сгинул из литературного житья-бытья, потому так затруднительно было уследить читателю за единичными публикациями, появлявшимися в разных газетах (да к тому же подчас в провинциальных). Даже редакционные работники потеряли поэта из виду и допытывались у его младшего брата, начавшего подвизаться на литературном поприще под псевдонимом Георгий Гли: «Скажите, где теперь ваш брат? Не знаете ли вы его адрес? Не даст ли он нам стихотворение?»

    Исчезновение поэта с литературной арены объясняется тем, что незадолго до выхода двухтомника Саша Черный неожиданно для всех, без всякого видимого повода порвал с «Сатириконом» — раз и навсегда. Остается только гадать, что заставило его решиться на такой шаг. Почувствовал ли он исчерпанность прежнего этапа и хотел прислушаться к новым голосам в себе? Похоже, что именно так. Ведь для этого нужна хотя бы иллюзия спокойствия, возможность творить без всяких прав и обязательств. Отсюда робинзонские устремления поэта к уединению, попытки отыскать «тихий остров без названья». Вначале таким прибежищем стала деревенская изба на Орловщине, где Саша Черный провел лето 1911 года. Затем в 1912 году — вполне конкретный остров Капри. И наконец, мифический, но от этого не менее реальный «детский остров».

    Уход из модного еженедельника с практической стороны (читай: преуспеяния) был не чем иным, как безрассудством. Ибо к другим берегам Саша Черный не пристал. Возможно, виной тому необычайно высокая взыскательность — нравственная и художественная, обрекавшая его на неприспособленность и отторженность в писательском мире. «В содружество русских писателей он не верил, — вспоминает его берлинский собеседник Глеб Алексеев, которому поэт высказывал свои, видимо, давно устоявшиеся взгляды. — Путь писателя — глухая, одинокая тропа, и как можно помочь и кого можно по ней вести?» [16]

    — «титаны были и прошли». Нужна была все-таки опора и на сподвижников — современников. Хотелось, чтобы было с кем перекликаться на «воздушных путях» искусства. Отсюда попытки личного контакта с художниками слова, которые, на его взгляд, приближались по взыскательной реалистичности письма к великим мастерам прошлого и не отделяли себя от судеб народных. Получилось так, что все это были прозаики: Андреев, Куприн, Горький, Бунин. Последний, правда, был в равной степени поэтом, в котором Сашу Черного привлекали «тютчевский горний путь, строгое и гордое служение красоте, сдержанная сила четкой простоты и ясности…». Искания Саши Черного как поэта после ухода из «Сатирикона» лежали именно в этом направлении. Сказались они в самоограничении буйного, самобытного таланта, ориентировании на традиционные, даже аскетические формы и — нет, не в отказе, но в более скупой дозировке смеха. Не следует видеть в этом измены прежним верованиям и идеалам. Просто выход к высшей творческой свободе, должно быть, всегда лежит в преодолении инерции стиля и диктата моды.

    Вовсе не значит, что это был «путь, открытый взорам». Едва ли к бесспорным удачам Саши Черного можно отнести поэму «Ной» — мучительное раздумье поэта, в котором сквозь раскаты библейской грозы слышен тектонический гул социальных потрясений, не замедливших вскоре последовать. Похоже, он чересчур перегрузил свой поэтический ковчег, надорвавшись на этой неподъемной, вселенской ноше.

    На этом переломном моменте истории и творческой судьбы поэта завершается наш обзор дореволюционной поэзии Саши Черного. Ибо далее, как много позже напишет Саша Черный, «была война: та самая идиотская война, от которой все и пошло». То есть революция, гражданская усобица, беженские скитания, исход из России, эмиграция… Но обо всем этом пойдет речь в следующем томе.

    Примечания

    1 Седых А. Юбилей без речей // Сегодня. Рига. — 1930.— 20 марта.

    …//Русская литература, — 1987.—№ 4,—С. 175.

    3 Автограф в архиве составителя.

    4 Иванов В. Борозды и межи. — М., 1916.— С. 136.

    5 Чуковский К. И. Современные Ювеналы // Речь. — 1909.— 16 авг.

    6 Письма Саши Черного к Горькому // Горький и его эпоха. Вып. 2.— М., 1989,— С. 23.

    — 29 июня.

    — 1909.— 20 января.

    9 Колтоновская Е. А. Новая сатира // Сибирская жизнь. — Томск. — 1910.— 29 авг.

    10 Письма Саши Черного к Горькому // Горький и его современники. Вып. 1,— М., 1989.— С. 25.

    11 На природе (нем.).

    — 1915.— № 7.— С. 4.

    13 Черный А. Передоновщина // Русская газета. — Париж. — 1924.— 6 ноября.

    14 Амфитеатров А. В. О Саше Черном//Одесские новости. — 1910.— 29 июня.

    15 Сирин В. Памяти А. М. Черного // Последние новости. — Париж. — 1932,— 13 авг.

    16 Встречи с прошлым. Вып. 7.— М., 1990.— С. 173.